Глава 7

Глава 7

В дверях палаты стоял Штосс.

Солнце на улице уже практически не было видно — его заволокли тучи. Поэтому мой коллега держал в руках свечу. Видимо, начал вечерний обход пациентов.

И в тусклом свете огонька его лицо мне понравилось ещё меньше, чем обычно. Сколько он там простоял, я не знал. Но полагаю, пробыл он за моей спиной достаточно, чтобы увидеть, как я склоняюсь над чужим больным с бумажной трубкой в руке.

Я выпрямился максимально неторопливо. Резкое движение Штосс мог бы счесть за испуг. Но я немца не боялся.

— Иван Георгиевич, — я приветственно кивнул коллеге. — Поздно же вы засиделись.

— Дела не отпускают, — он шагнул в палату, и взгляд его упёрся в трубку. — А вот вы, я гляжу, заняты делом презанятным. Извольте объяснить, что это у вас в руках?

Я держал трубку спокойно, на виду. Прятать её было бы хуже всякого признания.

— Свёрнутый лист, — ответил я. — Помогает выслушивать грудь больного.

— Лист, — Штосс подошёл ещё ближе, и я заметил, как зажглись его глаза. Нет сомнений, он почуял добычу. — Скорбный лист, надо полагать? Казённая бумага? Которую вы изволите крутить в трубки для своих забав?

Вот и первое нападение. И их, предполагаю, будет несколько. И начал Штосс с атаки через хозяйственный вопрос. Но от этого заявления я отобьюсь без каких-либо проблем.

— Бумага отбракованная, — сказал я. — Из тех, что назначены в починку или на выброс. Можете спросить у смотрителя.

— Обязательно спрошу, не сомневайтесь, — хмыкнул он. — Но бумага, господин Салтыков, это пустяк. Меня иное занимает. Вы прикладываете эту вашу трубку к груди больного и слушаете. Откуда сие? В какой книге вы такое вычитали? Назовите мне трактат, главу, автора.

Ага, как я и думал. Вот и второе нападение. И этот вопрос куда серьёзнее предыдущего. Тут у Штосса есть все шансы загнать меня в угол. Ведь никакого трактата я назвать не могу, потому что человек, который его напишет, прямо сейчас бегает в коротких штанишках где-то во Франции.

Штосс быстро почуял, куда надавить. И оттого его голос сделался ещё более радостным.

— Молчите? — он покивал, словно я подтвердил его худшие подозрения. — Стало быть, ни в какой. Сами выдумали. Знаете, как это называется в нашем ремесле? Шарлатанство. Морочите голову неучам трубочками, как ярмарочный лекарь. А завтра начнёте воду наговорённую больным продавать да на картах гадать о хворях?

Он повысил голос ровно настолько, чтобы услышали на соседних койках. Расчёт его мне понятен. Слух о лекаре, который морочит больных фокусами, расползётся по больнице к утру, а следом ляжет строчкой в его рапорт.

Штосс — тихий, аккуратный, но очень опасный враг. Его ни в коем случае нельзя недооценивать.

И, к сожалению, с ним ещё и спорить не получится. Доказывать, оправдываться, ссылаться на знания, которых тут нет, означало проиграть на его поле. Значит, играть следовало иначе.

— Вы правы, Иван Георгиевич, — сказал я. Штосс аж вздрогнул. Не ждал он от меня согласия. — Метод и впрямь нигде не описан как должно. И верить мне на слово вы не обязаны. Поэтому проверьте сами!

Я протянул ему трубку.

— Что? — он уставился на свёрнутый лист в моей руке.

— Послушайте больного. Это недолго. Приложите широкий конец к его груди, а узкий к своему уху. Способ-то стариннейший. Вспомните того же Гиппократа — и поймёте, о чём идёт речь. Я лишь добавил трубку, чтобы слышать яснее. Если ничего не услышите, то первым соглашусь, что выдумал вздор. А коли услышите, тогда и рассудим, шарлатанство это или нет.

Штосс смотрел на трубку, как на змею, отчего мне даже пришлось сдержать смех. Я понимал, как мыслит мой оппонент, и именно поэтому заманил его в ловушку, из которой нет выхода.

Откажется слушать — получится, что он осудил то, чего не проверил, да ещё при свидетелях: пациенты нас прекрасно слышат. Для человека науки это позор хуже шарлатанства. А послушает, так услышит, и это подтвердит мою правоту. Авдеев дышит тяжело, хрипы у него стоят такие, что я их порой даже от двери слышу.

Он долго медлил. Потом, поджав губы, выхватил у меня трубку, будто делал мне одолжение, наклонился над Авдеевым и нехотя приставил широкий конец к его груди. Ухом приник к другому.

В палате стало тихо.

Я следил за лицом Штосса и читал его эмоции. Любой хороший врач со временем обучается такому навыку. Сначала читаешь пациентов, а потом начинаешь понимать любых людей по мимике, интонации, жестам.

Вот брови дрогнули. Вот Штосс замер, перестал изображать снисхождение. Затем переставил трубку ниже, сам, по своему хотению, и прислушался снова.

Получилось. Звук поймал его и не отпускал. Какие бы между нами ни были споры, но Штосс — лекарь. И любой лекарь на его месте испытал бы такие же эмоции. Впервые прослушать хрипы даже через простейший инструмент! Я даже в каком-то смысле завидую ему. Уже и не вспомню, как ощущал себя давным-давно в медицинском университете, когда впервые прикоснулся к больным…

Штосс отошёл от постели больного. Лицо его вернуло привычное желчное выражение, но что-то в нём уже надломилось.

— Слышно… — проговорил он против воли. И тут же спохватился. — Слышно бульканье. Это и без трубки понятно, больной плох.

— Без трубки вы услышали бы, что он плох, — согласился я. — А с трубкой услышали, что плох он справа внизу. А слева ему уже легче. На мой взгляд, это разные вещи, Иван Георгиевич. Теперь у нас есть знание, где именно сидит болезнь. С таким знанием и лечить можно вернее.

Штосс молчал. Трубку он всё ещё держал в руке и, кажется, не сразу это заметил. Потом сунул её мне обратно, резко, словно она жгла пальцы.

В коридоре за дверью раздались шаги. Мимо палаты прошёл Карл Фёдорович Мейер с фонарём. Видимо, делал последний обход. Он скользнул взглядом по нам двоим, по трубке в моей руке, по склонившемуся Штоссу, помедлил полмгновения. Потом, ничего не сказав, двинулся дальше.

Свидетель появился и пропал, не проронив ни слова. Но я знал, что Мейер слышал наш разговор. И чем это для нас обернётся — неизвестно.

Ситуация неудобная, но я обязан был попробовать. Испытать свой прибор, чтобы далее оказать пациенту профессиональную помощь.

— Это вам с рук не сойдёт, — тихо сказал Штосс, и в голосе его уже не было прежней уверенности, осталась одна злость. — Трубочки, бумажки… Тьфу! Я за вами слежу, Салтыков.

— Следите на здоровье, — парировал я. — Лишний внимательный глаз больным на пользу. Я вам это уже говорил.

Он развернулся и вышел из палаты.

Я постоял, переводя дух.

Победил я или нет, сказать было трудно. Штосс ушёл ни с чем, проверка обернулась против него. И самое главное — Мейер это видел и слышал. Но человек этот не из тех, кто отступает. Он лишь сменит подход.

Ладно. Поживём — увидим. А сейчас у меня на руках больной, и я наконец знаю о нём то, чего не знал ни один лекарь этого века.

Когда шаги Штосса стихли в конце коридора, я вернулся к Авдееву.

Он смотрел на меня снизу испуганными глазами. Перепалку лекарей над своей головой он слышал всю, а больному это не на пользу.

— Не тревожься, — сказал я ему. — Лекари меж собой всегда спорят, дело житейское. А тебе я нынче помогу так, как раньше не умел. Лежи смирно и делай, что скажу.

То, что дала мне трубка, стоило всей перепалки со Штоссом. Я теперь знал расположение болезни в груди Авдеева точно, будто заглянул внутрь. Справа внизу лёгкое забито густо, мокрота стоит там, как вода в канаве, и сама не уходит. Слева повыше уже чище. И с этим знанием я мог сделать то, на что в этом веке не хватало ни лекарств, ни приборов.

Помочь телу избавиться от застоя своими силами.

Да, никаких антибиотиков и прочих лекарственных средств у меня под рукой нет. Можно сыскать некоторые вещества на складе у Шульца, но этого в данном случае будет мало.

Достаточно в очередной раз обратиться к законам физики. К обыкновенной механике — закону притяжения. Порой гравитация лечит лучше всяких лекарств.

Что стоит, то надо заставить течь, а что течёт, то выйдет с кашлем!

— Перевернись-ка на левый бок, — велел я. — Вот так. А теперь я тебя малость свешу.

Я подложил пациенту под левый бок свёрнутое одеяло, приподняв нижнюю половину груди, и устроил его так, чтобы больное правое лёгкое оказалось выше. Методика эта старая и называется она — постуральный дренаж.

Застоявшаяся мокрота под собственным весом потянется вниз, к верхним дыхательным путям, откуда её можно вытолкнуть кашлем. В этой эпохе такое не практикуется по одной простой причине: люди не знают, на какой бок положить. А я знал, потому что слушал через импровизированный стетоскоп.

— Лежи так и дыши, как скажу. Носом вдыхай медленно, до самого низа груди. А выдыхай через губы, будто свечу тушишь. Только медленно и долго, понял? Ну, начали! Вдох…

Авдеев задышал, неловко поначалу, потом ровнее. Я держал ладонь у него на спине и чувствовал, как ходит под ней грудная клетка.

— Хорошо. Ещё. И ещё, — командовал я.

После десятка вдохов я сложил ладонь лодочкой и принялся мягко обстукивать ему спину над больным местом, снизу вверх, частыми лёгкими хлопками. Приём этот лекарям известен и помимо меня под названием «поколачивания». Только колотили они наугад, а я бил точно над застоем. Дрожь от хлопков идёт вглубь и стряхивает мокроту со стенок.

— Что ж вы меня так колотите, ваше благородие? — просипел Авдеев, но без обиды, скорее с удивлением.

— Лечу я тебя. Терпи. Сейчас кашлять захочется — ты не держи, кашляй на здоровье.

И верно. Через минуту такой обработки Авдеева скрутило кашлем, глубоким, надсадным, и он отхаркнул в подставленную тряпицу густой комок мокроты. За ним второй, третий.

Зрелище неприятное, но я наблюдал с удовольствием. Ведь моё лечение развернулось строго по плану. Застой пошёл наружу. Лёгкое начало освобождаться.

— Полегчало? — спросил я.

Авдеев прислушался к себе, осторожно вдохнул.

— А ведь и впрямь… — голос его всё ещё был хриплым, но в нём стало больше чистоты. — Продохнуло… Дышать-то вольготнее стало, барин!

— То-то. Лежи теперь на этом боку, отдыхай. Поутру повторим, затем то же самое после обеда и вечером. Дня три так будем делать. И хворь эту из тебя обязательно вытрясем.

Я укрыл пациента и ещё несколько минут послушал, как он дышит. Стало лучше, но переломный момент ещё не настал. До выздоровления далеко, но теперь у меня есть все шансы спасти его от неминуемой гибели.

Свёрнутый лист бумаги остался у меня в кармане. Забавно получается. Этой бумажке — грош цена, а на деле стоит она дороже всего моего футляра с инструментами. Ведь с помощью неё я вернул себе медицинский слух!

С этой мыслью я и собрался домой. День выдался длинный, а назавтра меня ждали дела, которые слушанием лёгких не решить. Шпага, долг, процентщик с Большой Мещанской, к которому давно пора было наведаться.

А новая жизнь, кажется, набирает обороты!

* * *

Утро я начал с Авдеева, как и обещал ему накануне.

Ночь он пережил спокойнее прежних. Мне доложил об этом дежурный подлекарь, и, войдя в палату, я обнаружил больного сидящим. Впервые увидел его не лежащим пластом, а привалившимся к стене. И это уже была маленькая победа.

— Ну что, голубчик, дышится? — спросил я, разворачивая свою бумажную трубку.

— Дышится, ваше благородие, — отозвался он окрепшим голосом. — Всю ночь, верите ли, отхаркивал. Утром ещё больше полегчало. Думал, помру давеча, а нынче вон… Даже живот кашей набить захотелось!

— Каша — это славно. Кашу болезнь не любит, — я приставил трубку к его груди. — Дыши.

На этот раз убедился, что за мной никто не подглядывал. Хватит мне и вчерашнего спора со Штоссом.

— Ты вот что запомни, — сказал я Авдееву напоследок. — Как меня рядом нет, а отхаркнуть надо, ложись сам этим боком кверху и дыши, как я учил. Понял?

— Понял, ваше благородие. Боком кверху и дышать, — он с облегчением выдохнул. — Спаси вас бог, Михаил Алексеевич. Вы ведь меня с того света вытаскиваете. Другие-то приходили, банки ставили, а толку — чуть. А вы вон чего удумали!

— Удумал-удумал, — согласился я. — Лежи, поправляйся.

С другими пациентами пока не стану спешить. Вводить новшества из моего прошлого опыта нужно постепенно. Остаток рабочего дня имеет смысл провести в соответствии с местными законами.

Лишний раз лучше не выделяться.

Ближе к вечеру, отработав в больнице, я отыскал Большую Мещанскую.

Лавку процентщика обнаружить удалось не сразу. Она скрывалась в полуподвале, путь к которому лежал по выбитым ступеням. Над дверью висела вывеска с тремя шарами, какие в моё время рисовали на ломбардах. Выходит, традиция эта имеет очень глубокие корни.

Я толкнул дверь, и где-то надо мной зазвенел колокольчик.

Оказавшись в обители процентщика, я и сам закашлялся, не хуже Авдеева. Пыль, запах старья, да и хлама в его подвале немало. Воздух тут такой, что без боли в дыхательных путях и не продохнёшь.

Сюда люди несли всё что могли. Последние вещи, лишь бы выбить себе хоть какие-нибудь средства.

За прилавком под лампадкой сидел человек неопределённых лет. Сухой, с длинными пальцами и внимательными глазами, которые ощупали меня ещё до того, как я успел с ним поздороваться. Сразу понял, что имею дело с профессионалом. Он оценивает людей так же быстро, как я осматриваю пациентов.

Наверняка уже прикинул, сколько стоит моя одежда и обувь. Возможно, даже предположил мой доход.

Имя его я знал заранее: оно стояло на закладной, что я нашёл в шкатулке. Силантий Поликарпович Скопин. Память услужливо подсказала и лицо, и фамилию.

— Чем послужу? — без каких-либо эмоций поинтересовался он.

— Салтыков моя фамилия, — представился я. — У вас заложена вещь, шпага с вензелем. Хочу узнать, как с ней обстоят дела?

Пальцы его на мгновение замерли над раскрытой книгой, и я понял, что фамилия моя ему хорошо известна. И не с лучшей стороны.

Я всё же рассчитывал, что процентщик уже забыл имя Михайлы. Всё-таки людей через него проходит много. Но, к сожалению, на память мужчина не жаловался.

— Помню я вас, помню, — проговорил он, не поднимая глаз. — Как не помнить! Только странное дело выходит, сударь… А вы не братом ли Михаилу Алексеевичу приходитесь?

Это ещё что за вопрос? К чему он клонит? Интересно получается… Может, мой предшественник под чужим именем здесь записался? Под именем брата.

Надо аккуратно прощупать эту тему. Главное, не наговорить лишнего.

— Нет, я и есть Михаил Алексеевич. А к чему этот вопрос? — сказал я.

— Да дело в том, что закладывал у меня шпагу господин Салтыков, и стоял он вот тут, где вы нынче стоите. А на вас вроде то же лицо, да человек вы будто другой.

Ничего себе! Цепкий старик. Вероятно, в говоре или в мимике что-то изменилось, когда я оказался в этом теле. И он даже это заметил.

— Человек тот же, Силантий Поликарпович, — улыбнулся я. Решил перевести разговор в шутку. — Образумился только. Со всеми бывает.

— Бывает, — согласился Скопин и, наконец, поднял на меня глаза. — С образумившимися мне работать сподручнее. Они долги платят. Так что вам угодно знать?

— Всё. Цела ли шпага? Сколько за неё нынче платить следует? И докуда срок?

Он послюнявил палец, перелистнул книгу, повёл пальцем по строке.

— Шпага в целости, лежит у меня в сундуке, не извольте сомневаться. Я вещь берегу, на ней моё доброе имя. Двести рублей вы под неё взяли, к Рождеству Богородицы выкуп двести сорок. Не выкупите в срок — шпага моя, и тогда уж не взыщите, пойдёт в продажу. На такой клинок, с вензелем, покупщик сыщется быстро.

Цифра не изменилась, но легче от этого не стало. Двести сорок рублей по-прежнему высились передо мной стеной, а пять заработанных лечением купца никак не могли изменить ситуацию.

— Дорого же вы за свою память берёте, — заметил я, кивнув на книгу закладов. — Сорок рублей росту за три месяца. В банке бы дешевле обошлось.

— В банк, сударь, с дворянской шпагой без расспросов не сунешься, — спокойно возразил процентщик. — Там бумаги, поручительства, проволочки. А ко мне пришёл, вещь оставил, деньги взял — и через час уже у Демута гуляешь. За скорость и платят. В самом деле, к чему эти расспросы? Вы ведь даже не торговались в тот день. Вам, как мне показалось, деньги тем же вечером нужны были. Прямо-таки горели!

Он глянул на меня с хитрецой. Будто понимал, что я ни черта не помню. И это даже к лучшему. Не исключено, что предшественник был пьян. А следовательно, Скопин не удивится, если я задам ему пару странных вопросов.

— Горели, было такое, — кивнул я. — А на что они мне были нужны, я вам случайно не сказывал?

— А мне без надобности на что. Моё дело вещь принять да деньги отсчитать, — Силантий Поликарпович прикрыл книгу. — Хотя коли по совести говорить, жаль мне было клинок брать. Хорошая работа, старая. Видно, что не в лавке куплен. По роду шёл клинок, от отца к сыну. Такие вещи последними закладывают, когда уж совсем припрёт. Я по закладу человека насквозь вижу, сударь, лучше всякого попа на исповеди. Кто кольцо несёт, тот ещё выплывет. А кто дедовскую шпагу… Уж простите, но такой человек явно тонет.

И в этом он прав. Прежний Михайло тонул, это верно. Заложил последнее. Родовую честь в железе. А затем пошёл ко дну, увлекая за собой и доброе имя отца, и покой Бутурлиных, и едва ли не жизнь Сергея. А вытаскивать всё это со дна выпало мне.

— Тонул, — согласился я. — Да выплыл. Я же говорю, образумился.

— Дай то бог, — равнодушно отозвался процентщик, которому до моего душеспасения, очевидно, не было никакого дела. — Так к чему вы ведёте, господин Салтыков? Выкуп принесите в срок — вот и весь сказ.

— Придержите её, — попросил я. — Не выставляйте раньше срока. Я обязательно выкуплю.

— Все так говорят, сударь, — процентщик усмехнулся. — Все до единого приходят и просят придержать, — он склонил голову набок. — Но сделаю, как просите. Придержу до срока. А дальше не обессудьте.

— Большего и не прошу, — кивнул я.

И тут Скопин поморщился. Чуть свёл брови, прижал два пальца к виску и покосился на лампадку так, будто свет её резал глаза. Движение мелкое, мимолётное, но я его поймал. Поймал и прочёл, по привычке, прежде чем успел подумать.

Не болезнь. Так морщатся не от хвори, а от тупой, давящей боли, какая копится за бессонную ночь. Духота подвала, чад от лампадки, недосып. Голова у старика трещала, и трещала не первый день.

— Голова болит? — прямо спросил я. Не из участия, скорее из того рабочего любопытства, от которого за тридцать лет так и не избавился. Вижу симптом — и сразу тяну за него.

— А вам что за дело? — буркнул Скопин, но висок тереть не перестал. — Болит, не болит. Не спится мне, сударь, вот и вся хворь. Третью ночь толком глаз не смыкаю.

— Отчего так?

— Оттого, что сосед мой по двору воет, прости господи, — старик в сердцах захлопнул чернильницу. — Чиновник отставной, Прохор Кондратьич. Брюхом мается, да так, что ночами стонет на весь двор, спать никому не даёт. Я уж и стучал ему в стену, и бранился, всё без толку. Лекаря бы позвал, так нет, упёрся. Лекарей, вишь, пуще болезни боится, говорит, последнее выкачают да в гроб уложат.

Я навострил уши. Не от жалости к старику с его бессонницей, хотя и от неё тоже. За жалобой процентщика проступал второй мой пациент, а второй пациент означал ещё несколько рублей в ту сумму, которую мне предстояло сложить до намеченного срока.

— А чем мается, не знаете? — спросил я как бы между прочим. — Где болит, давно ли?

— Да почём мне знать, я не лекарь. Стонет, за правый бок держится, желтоват сделался с лица. С неделю уж так воет, — Скопин вдруг прищурился, и я понял, что он сообразил, к чему клоню, и достаточно быстро. — А вы, никак, подлечить его взялись бы, сударь? По-соседски?

— Отчего бы и не взглянуть, — ответил я. — Коли больной мучается, дело лекаря его посмотреть.

— Оно бы славно, — старик пригладил бороду, и в глазах его зажёгся тот же расчёт, с каким он, вероятно, отсчитывал рубли под заклад. — Глядишь, и я бы вам за такую услугу добром отплатил. Замолвил бы доброе слово, когда срок выкупа подойдёт. Лишний месяц-другой по шпаге иной раз дороже всяких денег, а?

Вот теперь старик предлагал стоящую сделку. Я видел его расчёт насквозь и всё же был ему рад. В мире, где у меня ни денег, ни связей, ни доброго имени, любая такая ниточка дорогого стоит.

Вылечу соседа, перестанет тот выть под окнами, выспится Скопин, а мне за это, может быть, выйдет послабление по шпаге. Каждый при своём интересе, и никто не в накладе.

— Где он живёт, этот ваш Прохор Кондратьич? — уточнил я.

— Да тут рукой подать, — Скопин объяснил дорогу, двор, этаж. — Только нынче навряд ли застанете. Ушёл он.

— Куда ушёл, коли хворый? — поинтересовался я.

Старик пожал плечами.

— А куда наш брат с тоски ходит? Известно куда. К Демуту подался, брюхо своё заливать, — он с досадой покачал головой. — Догнали бы вы его, сударь, по-доброму. Плох он совсем. С таким-то нутром да в трактир… До беды недалеко.

Демут…

Это место всплывает в каждом разговоре. Порой складывается впечатление, что бывший Михайло не просто пропил там репутацию, а скорее уж прожил в этом трактире всю жизнь.

Именно там началось падение моего предшественника. И именно туда мне придётся пойти, чтобы помочь новому пациенту. Какова ирония… Любит же судьба посмеяться над людьми!

— Спасибо за наводку, Силантий Поликарпович, — сказал я и шагнул к двери.

— Не серчайте, коли что, — бросил он мне вслед.

Вроде ничего особенного и не сказал, но я понял, к чему была эта фраза.

Старик знал больше, чем говорил. И про Демута, и про то, что меня там, вероятно, очень хорошо помнят.

Я поднялся на улицу. Вечерело, с Невы потянуло сыростью. Вместе с сумерками назревал дождь. Стало темнеть, а фонарей в этих краях не водилось. Я запахнул сюртук, перехватил поудобнее футляр с инструментами и зашагал туда, где меня помнили совсем другим человеком.

К Демуту.

И что-то мне подсказывало, что предстоящую ночь я запомню надолго.