Глава 9

Глава 9

Спал я в эту ночь скверно.

Ведь передо мной выросло практически нерешаемое дело. И всё нужно было грамотно взвесить и обмозговать. Голова работала, перебирая задачу так и эдак.

Французский. Два дня. Нет, это невыполнимо, как ни крути. Остаётся только один вариант — хитрить.

Либо не идти на эту светскую встречу. Но разве ж это решение? Нет! Это — побег от проблемы. И он ничего не изменит. Даже если я решу отложить выход в люди, рано или поздно мне всё равно придётся столкнуться с модным французским языком. И чем быстрее я начну с ним разбираться, тем лучше.

Я разложил эту задачу на части. Будто составлял план операции. Ясно одно — на изучение языка уходят годы. Я по своей прошлой жизни помнил, как со скрипом давался мне английский, а после и латынь. И ни один из них я не одолел за двое суток.

Стало быть, в сухом остатке задача стоит скромнее. Не выучить, а всего лишь не опозориться. А это уже иное дело, и решается такая проблема иначе.

Первый ход напрашивался сам. Не хочешь говорить — не говори. Прикинуться, будто французский мне не по нутру, будто держусь я русского из принципа, как держится его сам Пётр Кузьмич Бутурлин и члены его семьи.

Барон моды этой не терпит и постоянно бранит остальных. Как он выразился этим вечером: «Не понимаю я тех, кто родную речь забыл ради чужой картавости!»

Получается, я могу пристроиться в тень его убеждений. Больше молчать, а отвечать на вопросы по-русски. А уж если пристанут, сослаться на то, что я просто не желаю ломать язык об чужое наречие. Такая позиция не из редких. Найдутся в любой гостиной такие упрямцы. И меня скорее уж за чудака сочтут, но уж точно не за неуча.

Правда… есть одно «но».

Хорош план, да дыряв! И я нащупал дыру, даже не успев утвердить придуманную тактику.

Я могу отказаться разговаривать на французском. А вот понимать, что говорят другие, мне всё равно придётся. Когда ко мне обратятся по-французски, я обязан хотя бы примерно понять, о чём речь, и ответить к месту, пусть и по-русски.

Иначе гордым упрямцем мне не прослыть. Выйдет из меня таким макаром глухой пень, который глупо хлопает глазами, пока над ним потешаются. Это хуже всякого акцента. Человек, не понимающий, что говорят вокруг, абсолютно беспомощен. Особенно если речь идёт о дворянах. Там за моей спиной могут соткать такие интриги, что я уже не выпутаюсь.

Значит, понимать язык я должен. Хоть на слух, хоть вполовину, но улавливать суть и держать в голове десяток ходовых оборотов необходимо. Иначе потону. И вот этому за два дня научиться уже можно. Понимать, не выговаривая. Разница тут огромная.

Остаётся решить последний вопрос — у кого учиться? И ответ на него сидит через стенку, в этом самом доме.

Анастасия Бутурлина. Та, что вчера и ткнула меня носом в мою немоту. Девица книжная, язык знает. И знает, видно, неплохо, раз щебечет так бойко. Лучшего учителя мне в два дня не сыскать, да и искать на стороне опасно. Учитель со стороны разнесёт по городу, что дворянин Салтыков французского не разумеет, а такого мне даром не надо.

Но тут кроется тонкость, которую тоже придётся учесть. Просто прийти и сказать «научи меня языку» я уж точно не могу. Тогда уже Бутурлины завалят меня вопросами.

Как так, дворянский сын, а языка не знает?

А я не имею ни малейшего понятия, как ответить, потому что сам не знаю, отчего голова Михайлы пуста на французскую речь.

И это меня, признаться, занимало не на шутку.

Я ведь, едва оказавшись в этом теле, заговорил как здешний. Не своим современным языком и не словечками из будущего. А заговорил ровно так, как говорят вокруг, с их оборотами, с их «извольте» и «нынче». Речь местная легла на меня сама, легко, будто я всегда говорил как дворянин из девятнадцатого века.

А французская не легла. Почему русская речь перенялась, а чужая нет?

Дворянского сына вроде Михайлы французскому учат с пелёнок, гувернёрами да розгой, тут к гадалке не ходи. Стало быть, где-то в этой голове язык сидеть обязан. Да только мне он покуда не дался ни единым словом, как я ни прислушивался к себе. То ли заперт он там вместе с прочей памятью предшественника, то ли ждёт случая, чтоб прорезаться.

Память его, как я давно уже заметил, открывается мне толчками, по случаю. Увижу лицо, и всплывёт имя. Услышу название, и подтянётся обрывок. Досталась мне эта память не сплошной книгой. Может статься, и французский лежит в ней такой же запертой страницей.

Я отбросил пустые мысли и вернулся к насущному. Как лучше заговорить с Анастасией, чтобы и язык поднатаскать, и себя не выдать?

Решение я нашёл к рассвету, и оно мне понравилось.

Поймал я её утром, в столовой. Специально подобрал момент, пока её родители ещё не пришли к завтраку. Анастасия сидела над чашкой, и я подсел рядом, придав лицу лёгкое выражение. Ни в коем случае нельзя её ни напугать, ни напрячь. Она ещё ко мне не привыкла, как и все остальные члены семьи Бутурлиных.

— Анастасия Петровна, дело у меня к вам. Деликатное, — я понизил голос. — Мы ведь в воскресенье едем к Загряжским. Тут такое дело… Я, признаться, чувствую, что подзаржавел во французском. Растерял за беспутные годы, чего греха таить. Стыдно ехать в свет, языком ворочая, как мужик лопатой. Не поупражняетесь ли вы со мной эти два дня? По-дружески, без огласки.

Анастасия поглядела на меня с любопытством.

— Вам? Подтянуть французский? — она чуть улыбнулась. И в этой улыбке мелькнуло девичье торжество. Она явно обрадовалась, что старший вдруг попросил младшую о помощи. — Да отчего же без огласки? Что вас смущает?

— Оттого, что батюшка ваш моды этой не жалует, — я кивнул в сторону, где обыкновенно сидел Пётр Кузьмич. — Узнает, что я французским занялся — заворчит, чего доброго. А мне перед светом надо хоть слегка освежить память. Так что пусть это будет наш с вами секрет. Идёт?

Довод про барона лёг как влитой. Анастасия про отцовскую нелюбовь к французскому знала не хуже меня, и тайна эта показалась ей скорее забавной, чем подозрительной. Девице польстило разом и поучить взрослого, и провернуть невинный заговор за спиной родителя.

— Хорошо, — согласилась она, понизив голос на мой манер. — Поупражняемся. Только уговор, Михайло Алексеич: вы прилежным учеником будете. Иначе ничего у нас с вами не получится.

Отлично, она восприняла это как игру. Получилось всё ровно так, как я и хотел.

— Прилежнее не сыщете, — рассмеялся я.

Ложью тут и не пахло. Прилежным учеником я умел быть, как никто другой. Тридцать лет в медицине из кого хочешь сделают человека, который впитывает любые знания, как губка.

В моём ремесле отсутствие учёбы недопустимо. Не обновил знания — отстал от медицинского прогресса. А раз отстал — можешь навредить пациенту.

Что ж, начало положено. Теперь мне предстоит постичь азы чужого языка всего лишь за два дня. И из козырей у меня только одно — усидчивость.

В этот же день я, освободившись от работы в больнице, решил заглянуть к аптекарю. Узнал, как звать его — Адам Васильевич Лемке.

С ним мы свели знакомство ещё на прошлой неделе, и знакомство это уже принесло мне первого частного больного — того самого купца с гнойным пальцем. Лемке оказался не из болтливых, но дело своё знал и людей видел насквозь. Я решил, что с таким стоило бы сойтись ближе.

Поэтому стоит время от времени к нему заглядывать. Более того, у меня появилась идея, как оказать ему ответную услугу.

Я прошёл внутрь и тут же уловил знакомые запахи. «Вольная аптека» Лемке нравилась мне куда больше аптек из моей современности. Вместо химии здесь в воздухе витают ароматы душистых трав. Пока что это чуть ли не единственное место, где отсутствуют отталкивающие неприятные запахи.

— А, господин Салтыков, — аптекарь поднял на меня взгляд поверх очков и отложил совок. — Лёгок на помине. Я как раз про вас думал.

— Доброго дня. Думали, значит? Что-то хорошее или дурное? — сдержанно улыбнулся я.

— Пока сам не разобрал, — суховато отозвался он. — Купец-то ваш, Селиванов, по всему кварталу теперь трубит, что лекарь Салтыков ему палец спас, когда другие резать собирались. Хвалит вас.

— Разве это дурно? — пожал плечами я.

— Это смотря чем обернётся, Михаил Алексеевич. Слава штука капризная, — напомнил он. — Нынче хвалят, завтра из-за одного неудачного больного всё и забудут. Мнения у людей быстро меняются. А вы, я гляжу, на доброй славе строить что-то вздумали. Дело верное, да хрупкое.

Я отметил про себя, что аптекарь рассуждает в точности как человек, который сам всю жизнь живёт репутацией. Оно и понятно. Аптекарь в эту эпоху совмещает в себе роль фармацевта, химика, а в крайних случаях и лекаря. От одного его доброго имени зависит, доверится ли кто-то брать его лекарства или нет. И он это имя бережёт пуще денег.

— Я оттого и пришёл к вам, Адам Васильевич, — сказал я. — Хочу, чтоб слава моя на вас работала. А ваша — на меня. Уговор простой: кого ко мне пришлёте, тех я и приму в любой час. А всякого своего больного я стану слать к вам с рецептом, выписанным как должно, латынью, по форме.

Аптекарь хмыкнул, но в глазах его мелькнуло одобрение.

Фактически я предлагал ему обмен клиентами. И это — мощный способ увеличить заработок нам обоим. Тем более я уже убедился, что товар у него качественный и слухи об этой аптеке ходят исключительно добрые. Сюда отправлять пациентов не стыдно.

— По форме, значит? Это вы хорошо сказали! — он указал взглядом на конторку, где громоздилась стопка чужих рецептов. — Вон, поглядите, чего мне пишут. Бред да и только! Курица лапой лучше справится. Ни дозы, ни веса, гадай потом, чего лекарь хотел: отравить больного или вылечить. А спросишь, так ещё и обидятся.

До чего же всё-таки забавно выходит. Спустя две сотни лет сотрудники аптек будут точно так же жаловаться на врачей, чей почерк порой трудно разобрать даже медицинскому работнику.

Пока Лемке ворчал, я разглядывал его полки. Аптечные товары говорили мне о здешнем врачевании больше любого прочитанного мной учебника по истории медицины.

В моём веке в аптеках продавались уже готовые лекарственные средства. Ровные коробки, всё взвешено и расфасовано до крупинки на каком-нибудь заводе. Препараты от давления на одной полке, для желудка — на соседней, лёгочникам — своя витрина с ингаляторами.

Здесь же всё гораздо сложнее. Готовых лекарств практически нет.

Каждое снадобье рождается тут — в стенах этой аптеки. Под пестиком и на весах, из корней, трав да минералов. И от половины болезней, к которым я привык, на этих полках лекарств точно не найдётся.

От грудной болезни, что мучила моего пациента Авдеева, тут не нашлось бы ни порошка, что снимет хрип, ни пара, которым дышат. Разве что настойка солодки — согреть да смягчить.

От огня в животе, какой жёг беднягу Прохора, помогли бы только ревень да висмут — ослабить и унять, а погасить само воспаление было попросту нечем. Хотя наличие висмута уже радует! Этим веществом активно пользовались и в моей эпохе. Хорошо обволакивает желудок и защищает его от воздействия кислоты. При язвенной болезни — особенно незаменимая вещь.

Больше всего поразило меня то, что на полках в аптеке Лемке нет — средства, снимающего давление. Самый востребованный препарат моей эпохи! Но его тут и быть не могло, ведь никто в этом веке ещё даже не знает о существовании такого понятия, как «давление». О том, что кровь давит на стенки сосудов, узнают позже. Пока что огромного раздела медицины здесь попросту не существует.

Зато на полках есть и то, что переживёт века.

Опий, сильнодействующее обезболивающее. Хинная корка против лихорадки и дигиталис от аритмии и сердечной недостаточности. На этом выбор полезных лекарств заканчивался. Остальное — сплошная дрянь.

Каломель — ртутная соль, которой тут лечат чуть ли не каждую хворь, а она калечит похлеще самой болезни.

Что-то я увлёкся. Уже даже Адам Васильевич остыл к разговору и занялся своим делом. Принялся что-то упорно растирать в своей ступке.

— Чем это вы там заняты? — поинтересовался я, указав взглядом на светло-зелёный порошок.

Он тут же оживился. Похоже, я нащупал тему, на которую он всегда не прочь поболтать.

— А, это? — он взглянул на ступку. — Да вот бьюсь, господин Салтыков. Который месяц уже мучаюсь, и всё без толку. Вот, сами посмотрите. Перед вами кора, хинная. Лечит лихорадку… Хотя это вы и без меня знаете. Да только есть с ней одна проблема. К примеру, нынешний сбор вышел очень крепок, а прошлогодний чересчур слаб. И что с этим делать? Поди угадай, сколько отмерить! А больной разницу почувствует.

— Интересный вы подняли вопрос. И что же надумали?

— А вот послушайте! Лекари ведь обычно сыплют на глаз, по привычке, — Адам Васильевич постучал пестиком о край. — Одному отмерил в меру, другому втрое больше, чем надо. В итоге оба остались недовольны! Один не вылечился, другого наизнанку вывернуло. Так к чему я это, сударь… Вы только не подумайте, что я безумец какой-то. Попробуйте понять, как я мыслю. Кажется мне, будто что в хинной коре сидит некая сила! Само вещество, что и лечит человека. Вот добыть бы его чистым, отдельно от всей этой трухи. Чтоб всякий раз одна и та же доля взвешивалась. И не было бы тогда никакого гадания!

Чёрт меня раздери…

У меня аж что-то ёкнуло в груди, пока я слушал монолог Адама Васильевича.

Старик, сам того не ведая, нащупывал то, что однажды перевернёт всю медицину. Действующее вещество. Не просто трава, кора или корень, а то, что находится в его основе.

Выделить из коры чистый хинин, а из других компонентов иные чистые вещества — и кончится навсегда весь этот подбор доз на глазок. Появятся обыкновенные лекарственные средства.

До этого остаётся не так уж и долго. Годы, но не века. Это я знаю твёрдо, потому что в моём веке имена тех, кто это сделает, были на слуху у любого студента. А тут передо мной стоит живой человек и тянется к тем же открытиям.

— Дело вы затеяли великое, Адам Васильевич, — искренне сказал я.

Аптекарь вскинул на меня глаза, и в них впервые мелькнуло что-то живое, не торговое.

— Великое? — переспросил он. — Я полагал, вы скажете иначе. Мне-то все обычно твердят, мол, чудит старый Лемке! Толчёт свои порошки заместо того, чтоб торговать лучше. А вы вот говорите — дело великое!

— Потому что так и есть. Добудете из коры чистую силу — вам всякий лекарь спасибо скажет. И я буду первым, кто это сделает. Более того, — я выдержал паузу. — Я с радостью помогу вам в этом деле.

Он долго молчал. Было заметно, как в Лемке борются привычная осторожность и в то же время радость от того, что нашёлся человек, который его понял.

— Чудной вы лекарь, господин Салтыков, — произнёс он наконец. — Иные ваши собратья надо мной смеются, а вы вон как заговорили, — он протянул мне руку через прилавок. — Что ж… По рукам, стало быть. Шлите больных. И я вас помнить буду. Быть может, мы ещё вернёмся к этому разговору.

Я вышел из лавки в хорошем расположении духа.

Союз этот стоил дороже, чем казался. Я нашёл не сонного торгаша, что отвесит порошок да забудет, а человека, одержимого тем же, чем горел всю жизнь и я — дойти до сути. Только я шёл к ней от больного, а он от своей ступки, и где-то впереди дороги наши неминуемо сойдутся.

Остаток дня и весь вечер я отдал французскому.

Анастасия взялась за дело всерьёз, и уроки наши шли тайком, по уговору, поздним вечером да ранним утром, пока дом спал. Говор этот мне давался с большим трудом, чужие носовые звуки ворочались во рту, как камни. Но я и не хотел гнаться за произношением. Гнался я за слухом — ловил, как звучат вопросы и учтивые обороты, и складывал в памяти, что они значат. Понимать, не выговаривая — вот к чему я стремился.

К исходу первого вечера я уже схватывал общий смысл, даже когда Анастасия частила нарочно, проверяя меня.

У меня впереди ещё один день. И мне нужно выжать из него всё.

* * *

Следующим утром в больнице меня выловил Никитин.

Вид у него был заговорщицкий, как и всегда. Он тут самый большой любитель разносить по палатам свежие сплетни. Но меня даже радовала эта его черта. Так уж вышло, что мой «куратор» стал лучшим осведомителем в этих стенах.

— Салтыков, есть разговор, — шепнул он, отведя меня к окну в дальнем конце коридора. — Только не здесь, у стен есть уши. Идём, провожу вас до палат, по дороге и потолкуем.

Мы двинулись по длинному коридору, и Никитин, понизив голос, принялся выкладывать.

— Штосс присмирел, вы заметили? — начал он. — После вашей последней ссоры как-то притих. Да только вы не обольщайтесь. Это он не отступился, это он выжидает. Желчь в нём кипит, я-то его знаю. Затаился и копит на вас что-то, помяните моё слово.

— Пускай копит, — отозвался я. — Мне не привыкать.

— Лучше глядите в оба, — Никитин оглянулся и зашептал тише. — И вот ещё что. Не Штосс нынче главная ваша забота. На вас смотритель зуб точит.

Я насторожился. Смотрителя пока что даже в глаза толком не видел. Человек этот ведал больничным хозяйством и сидел где-то в своих кладовых, как паук в своей паутине.

— Чем же я ему насолил? — поинтересовался я.

Хотя уже заранее знал ответ на этот вопрос.

— А вы вспомните, сколько вина да корпии переводите! — Никитин многозначительно поднял бровь. — Вы-то раны своим людям вином протираете. Дело хорошее, спору нет, больные у вас и впрямь меньше гниют. Да только вино это казённое, и корпия казённая. Всё через смотрителя по ведомости проходит. А он за всякую склянку отчитывается наверх. Вот и считает, видимо, что вы нарочно казну разоряете. Так что готовьтесь, придёт он к вам, и скоро.

Никитин как в воду глядел.

Смотритель явился в тот же день, под вечер, когда я заканчивал обход. Невысокий, плотный человек с брюшком, в потёртом мундире. Выражение лица у него было кислое. Полагаю, как раз из-за того, что он весь испереживался, что я трачу больничные копейки. В руках смотритель держал растрёпанную книгу.

— Господин Салтыков? — голос у него оказался скрипучий. — Фома Игнатьевич, смотритель здешний. Дозвольте на пару слов.

— Извольте, Фома Игнатьевич. Слушаю вас.

Я приготовился. Разговор выйдет не простой.

— Дело такое, — он раскрыл книгу, ткнул пальцем в столбец цифр. — Вы вот извольте поглядеть, что у меня по вашему отделению выходит. Вина хлебного извели за неделю втрое больше прочих лекарей. Корпии без счёту. Я ведь за всё перед советом отвечаю, с меня спросят, куда казённое добро уходит, а я что отвечу? Что лекарь Салтыков склянки на ветер пускает?

Я мог бы осадить его сразу. Чином, повышенным тоном, как сделал бы здешний барин. Да только проку с того вышло бы немного. Скряга упёрся бы из принципа, затаил обиду, и потом всякая новая склянка стоила бы мне войны. Более того, если стану ему грубить, он доложит обо мне ещё выше. И тогда мне уже придётся иметь дело с дворянами.

А это для меня сейчас опасно. Лучше сгладить намечающуюся ссору, но при этом отстоять свою идею.

— Фома Игнатьевич, а вы по другому столбцу посчитайте, — сказал я мирно. — Вот скажите, сколько у нас за прошлый месяц больных от антонова огня померло? От нагноения ран.

Фома Игнатьевич моргнул, не ожидав такого поворота.

— Ну… десятка полтора, может, поболе. На то и больница! Люди мрут. Всегда так было и всегда так будет.

— А за гроб, за саван, за могильщика кто платит? Тоже ведь казна, тоже по вашей ведомости, — парировал я.

— По моей, — нехотя признал он.

— А теперь смекните. Покойник вам обходится дороже склянки вина. Гроб, отпевание, место — всё деньги! И ведь деньги выходят немалые. Поймите, я не пытаюсь с вами спорить. Просто сами прикиньте цифры. Я же тем вином, что вы мне в укор ставите, ровно эти самые гробы и отвожу. Меньше гниют раны, меньше народу мрёт от горячки, меньше вам тратиться на похороны.

— Хотите сказать… — попытался было вставить что-то он.

— Вино грош стоит, а покойник рубль. Где тут расход, а где прибыток, посчитайте на досуге, — посоветовал я.

Смотритель задумался. Принялся считать. Он был скуп, но отнюдь не глуп. Переубедить его раз и навсегда я не смогу. Разок отобьюсь, но в дальнейшем он всё равно будет заострять своё внимание на моих растратах — это уж точно.

И ведь закупать для себя вино с тканью тоже не вариант. И так без гроша в кармане живу. На днях нужно будет обдумать свой план действий. Либо дожидаться новых пациентов, либо искать ещё один источник дохода.

— Что же… Получается любопытно, — протянул он. — Ежели так глядеть… Гроб-то и впрямь недёшев нынче.

Долго же он думал!

— То-то и оно, — кивнул я. — Вы прикиньте по совести, и выйдет, что казну я вам сберегаю. Сберегаю наперёд, оттого сразу это в глаза и не бросается.

— Хитро, — хохотнул Фома Игнатьевич, и в кислом лице его впервые проступило что-то похожее на уважение. — Грамотно считаете, господин Салтыков. Не всякий лекарь так умеет. Ладно. Пишите расход на свои нужды, я пока придираться не стану. Но ежели совет спросит, я на вас сошлюсь, так и знайте. Вечно эта добродетель длиться не может. Кончайте с этим да поскорее.

— Ссылайтесь смело. Но и ваш совет я учту. Благодарю, Фома Игнатьевич, — ответил я.

Он ушёл, и я тут же сделал приятный для себя вывод: вместо врага обзавёлся ещё одним союзником. Но союзником временным. Он может в любой момент передумать — стоит держать это в уме.

Закончив с делами, я задержался в опустевшем коридоре.

Странное чувство охватывало меня всякий раз в этих стенах. Дело в том, что больницу эту я знал ещё из прошлой жизни.

Та, моя «Мариинка», была громадой. Корпуса, пристройки, флигели — всё это вырастет за двести лет вокруг самого изначального здания. А нынешняя больница кажется голой, ещё совсем молодой.

Я прошёл коридор до конца, до окна. За ним лежал пустой задний двор. А в моё время на этом самом месте стоял корпус. И там, на третьем этаже, была операционная, где я отстоял у стола не одну тысячу часов.

Интересно получается… Выходит, я единственный во всём Петербурге человек, кто может, находясь здесь, видеть разом оба времени.

Признаться, это знание меня будоражило и ещё сильнее возбуждало интерес к новому дню. Я отвернулся от окна и пошёл к выходу.

До дома Бутурлиных добрался уже в сумерках.

И едва свернул в переулок, как навстречу мне метнулась маленькая фигурка. Митя. Средний из бутурлинских мальчишек нёсся мне навстречу. Я ещё издали разглядел, что лицо у него мокрое от слёз.

— Михайло Алексеич! — выкрикнул он, задыхаясь, и вцепился мне в рукав обеими руками. — Михайло Алексеич, скорее! Помогите, умоляю!

Я присел перед ним, поймал за плечи. Мальчишку колотило, грудь ходила ходуном, слова застревали в горле вперемешку с рыданиями.

— Тихо, тихо. Отдышись. Что стряслось?

— Там… там… — он давился словами и тянул меня за рукав в сторону переулка, откуда прибежал. — Скорее, пока не поздно! Только вы и можете!

И по лицу его я понял, что мальчишка не шутит и не преувеличивает.

Стряслась какая-то большая беда.