Глава 39
— Ну как ты, зай? — спрашивает Кондрашов, когда я наутро выхожу из спальни.
А как я? Жива, почти здорова — немного хромаю, разве что.
— Все хорошо. — Вежливо ему улыбаюсь и устраиваюсь на барном стуле у стойки. Сам он с другой стороны — у плиты, только повернулся ко мне, когда я вошла.
Сажусь полубоком, кладя локоть на столешницу, а взгляд Руслана мгновенно прикипает к моему обнаженному плечу. У меня прошлой же все вещи в гардеробе или с вырезами, или с широкой горловиной, как этот свитер — чтобы все время эффектно спадал с одного плеча. Но я сегодняшняя не хочу такого эффекта, поэтому торопливо возвращаю рукав на место.
Надо бы устроить себе шоппинг. Ходить в том, что есть, невыносимо. Хорошо хоть, пуховик обычный, дутый, до середины бедра, с высоким горлом и замком до самого подбородка. Хотя бы про верхнюю можно не думать.
Кстати об одежде...
Поняв, что я оголила плечо случайно, а не по злому (с целью соблазнения) умыслу, Кондрашов, вооружившись деревянной лопаткой, отворачивается обратно к плите: у него там что-то подгорает, то ли блинчики, то ли оладьи — со своего места не вижу, но пахнет паленым тестом.
Таким образом получается, мой вопрос прилетает ему в спину:
— Руслан, а что с нашей домработницей? Ты говорил, что она придет и наведет порядок в шкафу. Но так ничего и не сделано. Она отказалась? Мне все-таки самой этим заняться?
— А-а, — тянет Кондрашов, по-прежнему стоя ко мне спиной. Маленький бантик из нежно-розовых бретелей кухонного фартука смотрится на его мощной шее совершенно несуразно. — Так я ее уволил.
— Ч-что? — От неожиданности даже сажусь ровнее. Мне кажется, я ослышалась. — Что ты сделал?
— Уволил ее, — пожимает он плечами. Бросает на меня быстрый недоуменный взгляд и вновь поворачивается к плите. — А что? Кто-то же проник в квартиру, чтобы подложить иголку? Проник. А ключ был только у нее. Консьерж говорит, что никого постороннего не видел. Замок целехонек. На камерах тоже ничего. Кто, если не она?
Да кто угодно, собственно. Как можно просто взять и уволить человека без суда и следствия?
— А ты ее напрямик спрашивал? Ну, про иголку.
— Конечно.
— И?
— Да что «и», зай? — Он так бодро орудует лопаткой, что бугристые мышцы на его спине ходят ходуном. — Кто ж признается? Не видела, не в курсе, не привлекалась — все как обычно. Я лох, что ли, чтобы верить на слово? Да ну ее. Не бери в голову.
Как же не брать-то? Я так не могу.
Качаю головой.
— Подожди. А вдруг это был ее единственный источник дохода? Что, если она правда ни в чем не виновата, а у нее из-за нас дети теперь голодают?
Но Руслан только беспечно усмехается.
— Если у нее единственный источник дохода — работа на пару часов пару раз в месяц, то ее дети и так голодают, с такой-то ленивой мамашей. Брось, зай, это не наши проблемы.
Не наши, согласна. Тогда почему мне так мерзко на душе от того, что он только что сказал? Еще и слово такое подобрал — «мамаша»…
В глаза эту женщину не видела. Кондрашов даже имя ее мне ни разу не называл, а с момента моей выписки из больницы она приходила делать уборку лишь раз — тогда когда Руслан возил меня на прием к врачу, и я ее не застала. Но все равно обвинить человека без единого доказательства и выгнать кажется мне ужасно неправильным.
— Малыш, ну ты чего? — глядя на меня, расплывается в улыбке Руслан. — Не переживай из-за ерунды.
Вот только надуманное обвинение кого бы то ни было не кажется мне какой-то ерундой. Но тут разве переспоришь?
— Угу, — отвечаю хмуро, в Елагинской манере.
Уже уволил, что уж теперь…
— Ты у меня такая добрая, — умиляется Кондрашов, и мне сразу очень хочется прямо сейчас забрать у него из рук лопатку и как следует огреть его по хребту. — У-у-у, злючка, — противореча самому себе, усмехается Руслан, должно быть, прочтя что-то такое в моем взгляде, и возвращается к плите. — На вот. — Через пару секунд ставит передо мной тарелку с изрядно подгоревшими результатами своих стараний. Но тут уж я сама виновата — нечего отвлекать человека разговорами, когда он что-то готовит. — Этот оладь мне оставь, — инструктирует, сам видя, что у него вышло, и указывает на самый черный кружок. — Остальные ешь.
— Эту, — поправляю автоматически.
— Что? — Кондрашов растерянно вскидывает на меня глаза.
— Эту, — повторяю. — Оладья, не «оладь». Она моя — женский род.
Долгое мгновение Руслан смотрит на меня так, будто я рассказала анекдот, смысл которого он не понял. А потом чуть ли не всхрюкивает от смеха.
— Да ты гонишь!
Качаю головой. Что в этом смешного?
— Да ты ж сама вечно говоришь этот «оладь», — все еще не верит мне Кондрашов. — Я до тебя одни блинчики знал, а ты: пожарь оладь да пожарь оладь.
— Оладий то есть? — теперь не понимаю я. — Множественное число же.
Руслан перестает смеяться так резко, будто кто-то опустил рубильник.
— О-о-оль… — протягивает как-то совсем уж жалобно.
А я… Я ведь всего-навсего говорила что думаю и… забылась.
Мне вновь становится до ужаса стыдно: за то, что говорю, за то, как себя веду, — за то, что чувствую. Опять это ощущение неправильности, несоответствия, своей поломанности, которая причиняет другим боль и разочарование.
Сдаю назад:
— Извини, пожалуйста. Это действительно ерунда. Давай завтракать, — предлагаю примирительно.
Однако Кондрашов все еще смотрит с обидой и непониманием в глазах.
— Все-таки будешь есть мои горелики? — наконец смаргивает и уточняет с робкой, но уже отчетливо проявившейся улыбкой. Ну слава богу…
— Буду, конечно, — улыбаюсь в ответ.