Ювелиръ. 1811. Семья · Глава 15

Глава 15

Май 1811 г., Санкт-Петербург

С самого утра сегодня будут следить за каждым движением. Швейцар непременно посчитает внесенные в дом сундуки. Лакей на лестнице навострит уши, не звали ли лекаря? По словечку и обрывку фразы мигом соберут целую историю.

Возвращение Екатерины Павловны без помпы только прибавило хлопот. При торжественном въезде все более предсказуемо, начиная от того, кто должен держать дверь, заканчивая тем, кому пялиться в пол. А тут с дороги все суетятся, лезут помогать, тащат мокрые чехлы, забывают запирать сундуки, болтают лишнее, еще и смотрят куда не велено.

Наводить порядок пришлось Аннушке. Она направилась к лестнице.

Навстречу попалась молоденькая горничная с подносом в руках. Кувшин у нее плясал, чашка того и гляди готова была упасть.

— В заднюю комнату, Дуняша, — бросила Аннушка. — Здесь ставить нельзя.

— Мне сказали сюда, Анна Ивановна.

— Кто сказал?

Дуняша сразу потупилась. Ясное дело — никто. Услышала краем уха от других девок, сунулась сама, а теперь прикрывалась приказом.

Переставив чашку на середину и проверив кувшин рукой, Аннушка отрезала:

— Горячую воду в заднюю. Чистые полотенца с серой меткой. Прасковье передай, чтобы мокрые дорожные чехлы убрали, в комнатах госпожи им не место.

— Слушаюсь.

— Ступай.

Горничную как ветром сдуло. Проводив ее взглядом до поворота, Аннушка мысленно отметила, что нельзя давать младшим спуску. Стоит им решить, что после дороги в доме позволено шататься как попало — пиши пропало. Одна девка с разинутым ртом и через час половина прислуги будет обсуждать усталость великой княгини.

В покоях было прохладно, камин плохо растоплен. У окна разложили перчатки Екатерины Павловны, причем одну пару сунули слишком близко к огню. Аннушка поспешно отодвинула их, спасая тонкую кожу от складок. Она лично взялась проверять чулки. На пятке обнаружилась блеклая серая полоса от дороги — госпожа могла и пропустить, зато камеристке такие мелочи полагалось замечать первой.

Рядом выросла старшая горничная Марфа с охапкой белья.

— Это отдельно, — Аннушка кивнула на чулки. — К общему не бросать. Вода теплая, без щелока. Отстирать, посмотрим, если останется след, завтра выдам другие.

Забирая белье, Марфа понизила голос:

— Сказывают, Ее Высочество сегодня принимать изволит?

— После чая видно будет.

— Вуаль готовить?

— Приготовь. Подавать, только если сама скажу.

Марфа поняла с полуслова. Праздный вопрос о вуали обрастал слухами. После установки личника лицо Екатерины Павловны было поводом для пересудов. Одни пялились с жалостью, другие со скрытым страхом, третьи прикидывали, много ли прежней власти сохранила великая княгиня. Хуже всего переносилась жалость.

В спальню Аннушка вошла, вооружившись чистой тканью и ящичком для личника.

Госпожа сидела у окна. От долгого пути у нее всегда ныла нога, поэтому подставка уже ждала на привычном месте — избавляя Екатерину Павловну от необходимости просить о ней при слугах.

Личник все еще оставался на лице. Дорожный вариант, без парадной чеканки. Аннушка знала наизусть каждую точку, где металл мог натереть за время пути: висок, за ухом, граница крепления в волосах. Беверлей ее научил всему этому. Вымыв и насухо вытерев руки, она приблизилась.

— Ваше Императорское Высочество, до чая лучше снять. Кожа утомилась.

Екатерина Павловна поймала ее взгляд в зеркале.

— Есть раздражение?

— Сейчас взгляну. Если покраснение сильное, придется звать господина Беверлея. Возле рубца я сама ничего накладывать не рискну.

— Ты помнишь его запреты лучше него.

— Так ведь спрос потом с меня будет.

Лицо Екатерины Павловны смягчилось.

Аннушка отщелкнула замок у волос, перехватила боковую линию двумя пальцами и осторожно высвободила нижний край у виска. Отщелкнула крепление у брови. Украшение она положила на замшу в ящике. Набросив сверху ткань от случайных касаний, она склонилась над кожей. Слабое покраснение, без припухлости. Жить можно, но место крепления требовало покоя.

Прижав к виску прохладную влажную ткань, она выждала несколько мгновений.

— К вечеру спадет. На прием лучше взять свободный крепеж, чтобы ослабить натяжение у волос. Перед выходом все равно покажем Беверлею.

— Сегодня обойдемся без вуали, — бросила великая княгиня.

Аннушка убрав ткань, защелкнула ящик и перешла к корреспонденции.

Конверты кучкой лежали на столике. Послание от Марии Федоровны отправилось в самый низ — с утра такие письма только портят нервы. Тверское подождет до чая. От Валуевой пусть вообще полежит. Одно, без подписи на конверте, Аннушка оставила на самом виду: пусть Екатерина Павловна сама решает, вскрывать ли. От Григория Пантелеевича вестей не было. Отсутствие письма — тоже весть.

В коридоре зашушукались. Накрыв верхний конверт чистым листом, чтобы спрятать почерк, и поправив бархат на ящике с личником, Аннушка распахнула дверь.

Дуняша переминалась у порога: вроде и по делу прислали, а глаза так и рыскают.

— Анна Ивановна, простите, в левый сундук дорожное или чистое складывать?

— Дорожное. Марфа тебе это уже говорила.

— Говорила…

Девка замялась и передала Аннушке очередной пакет корреспонденции, видимо, петербурские вельможи пронюхали приезд.

— А в людской болтают, граф Толстой в дороге про вас часто спрашивал. Брешут?

Аннушка окатила ее ледяным взглядом.

— При госпоже таких разговоров не вести. Пойдешь к Прасковье, спросишь про простыни с синей меткой. Потом на кухню — чай через четверть часа. И чтобы больше с такими глупостями я тебя не видела.

Дуняша испуганно присела.

— Простите, Анна Ивановна.

Закрыв за ней дверь, Аннушка на секунду прикрыла глаза, сжимая ручку. Сплетня поползла по дому под видом девичьего любопытства. Вытравить такую заразу сложно. К вечеру эти перешептывания обойдут кухню, черную лестницу и двор.

Она вернулась к дорожным вещам, отложив письма местных дворян в отдельную кучку. Среди узлов лежала темно-синяя лента с помятым краем, что выпала у нее из рук на последней станции, когда нерасторопный слуга дернул чехол. Толстой поднял ее первым. Он протянул ленту и повернулся к кучеру. Взгляд у него был строгим, а вот движение бережным.

Разгладив помятый край, Аннушка спрятала ленту в шкатулку.

Счет к графу рос. Сегодня он здесь, а завтра сорвется по приказу, подставится под пулю или сгинет на долгие недели в компании Сперанского и прочих людей.

Толстой выбивался из привычного ряда дворян. Сладких речей он не вел, руки без повода не задерживал, ласкового барина из себя не строил. Заметив на станции, что она еле держится на ногах, посоветовал дать лошадям больше отдыха. Бросил это кучеру, даже не глянув в ее сторону. Остальные решили дескать граф бережет скотину. Куда там, простая уловка, чтобы дать ей перевести дух.

Отмахиваться от подобного внимания сложнее, чем от комплиментов.

Голос Екатерины Павловны вырвал ее из раздумий.

Быстро одернув рукав, Аннушка подошла к ней. Госпожа уже держалась иначе, во взгляде появилась собранность. Скоро начнутся приемы.

— Личник.

Аннушка принесла свободное крепление. Прежде чем защелкнуть замок, еще раз мазнула взглядом по виску — след явно бледнел. И все же после чая придется послать за Беверлеем. Пусть осматривает пока есть время.

Убрав выбившийся волосок, Аннушка отступила на шаг. Екатерина Павловна сама вгляделась в отражение. Главное правило камеристки: женщину нельзя выпускать в высший свет, пока она не убедится, что способна выдержать свой собственный взгляд.

— Хорошо, — наконец произнесла великая княгиня.

Спрятав инструменты и велев подавать чай, Аннушка выкроила себе несколько минут в передней. Успела сунуть письмо без подписи под кипу дорожных счетов, захлопнуть сундук с бельем и даже проверить углы на предмет забытых Дуняшей подносов.

Снизу донесся резкий, раздраженный мужской голос.

Толстой.

Отчитывал кого-то из слуг наверное, требовал не орать о его приезде на весь дом, будто на балу. Аннушка подошла к зеркалу. Поправила прядь у виска, смахнула невидимую пылинку с передника, выровняла жесткую манжету.

Голос на лестнице звучал все ближе. Только после этого она направилась к двери.

К дверям лекарской Аннушка подошла, сжимая в руке свернутую чистую ткань и короткую записку для Беверлея. После чая Екатерина Павловна намеревалась принимать визитеров, значит, требовалось сказать доктору про натертый висок. Ошибешься с установкой личника — госпоже предстоит вечер боли, а наутро какая-нибудь светская пиявка непременно разнесет по гостиным весть о дурном самочувствии великой княгини.

В служебной передней Беверлея пахло спиртом. Здесь на столике всегда лежали полотенца, сюда заглядывали по делу, камердинер за каплями, посыльный с конюшни с ушибом, горничные за притирками. Толстой смотрелся в этой дворовой суете инородно. Хотя держался граф так, будто лишней была сама прихожая.

Привалившись плечом к стене, он сжимал пухлый дорожный пакет. Наскоро сбитая с сапог грязь, серая пыль на обшлагах сюртука. С утра он успел смотаться куда-то, видимо, сдать донесения, наверняка с кем-то всласть поругался у двора — и вот притащился к англичанину. Причина, конечно, веская: Беверлей отвечал за здоровье Отряда в Архангельском. В пакете вполне могли лежать списки травмированных или запросы на лекарства. Такие бумаги лакеям не доверяют, но привезти их мог любой проверенный офицер. Толстой же приехал сам.

Заметив камеристку, он молча посторонился.

— Анна Ивановна.

— Граф. Беверлея нет на месте?

— Сказали, скоро будет. Я по архангельским делам.

Она сдержала усмешку, он будто оправдывался. Аннушка скользнула взглядом по пакету:

— Не терпит отлагательств?

— С бумагами после дороги всегда так: чем быстрее сдал, тем меньше к тебе вопросов.

Выглядит он величественно. И все-таки усталость в нем просматривалась.

— Вы сегодня обедали?

Толстой дернулся, явно собираясь отмахнуться, но вовремя прикусил язык.

— Чай пил.

— Чай — это вода с травой.

— Потом, успею.

— У вас все «потом»…

В любой другой комнате он бы осадил собеседника резкой шуткой. Но здесь перед ним стояла старшая камеристка и говорила явно не ради красного словца.

— Вы за мной следите?

Аннушка решила подшутит, скрывая улыбку.

— Усталый человек хуже соображает и быстрее звереет. Беверлей вам то же самое повторит.

— Это да, он может.

— Так не давайте повода.

Не дожидаясь ответа, Аннушка перехватила пробегавшего мимо поваренка — мальчишка тащил поднос с ломтями хлеба и кувшином сбитня.

— Петруша, ставь сюда.

Малец затормозил.

— Дык в людскую велели, Анна Ивановна.

— Еще снесешь. Этот на столик ставь.

Зыркнув на хмурого графа, Петруша сгрузил ношу и дал стрекача.

Толстой покосился на хлеб.

— Решили кормить меня в коридоре?

— Всего лишь оставлю здесь поднос. А брать или нет — воля ваша.

Она демонстративно направилась к окну, ожидая Беверлея. В отражении Аннушка видела как Толстой потянулся к кувшину. Отломил хлеб.

Аннушка улыбалась, заметив как он косится в ее сторону и откровенно разглядывает, делая вид что ест.

— Саламандра точно так же себя ведет, — заявила она. — Загоняет себя до полусмерти.

— Его для того и охраняют, чтобы не загнал себя.

— Охранять — одно дело. А перенимать дурные привычки — другое.

Сзади раздался тихий смешок, лишенный едкости.

— Вы это Беверлею скажите. Он с ним цапается чаще моего.

— Беверлей хотя бы ест по часам.

— На то он и врач. Кто-то же должен быть благоразумным за всех.

Колоть его дальше Аннушка не стала.

— Ваши руки, — неожиданно добавил Толстой.

Аннушка оглянулась.

— Что с ними?

— На станции перчатки намокли. Потом вы грелки у Ее Высочества держали. Кожу, небось, содрали в кровь.

Она едва удержалась от желания спрятать пальцы. Лишнее движение лишь подтвердило бы его правоту.

— Пустяки.

— Вам этими руками с лица великой княгини личник снимать.

Толстой применил ее же логику к ней самой. Внутри шевельнулось раздражение от того, что он вообще это заметил.

— Я сама разберусь.

— У англичанина лекарств от этого — целая коробка.

Толстой продолжал есть, не глядя на нее. Он ее злил. С наглецом проще: одернула, поставила на место, выставила вон. Осторожное внимание обезоруживало. А такое внимание от самого графа Толстого — это и вовсе невозможное.

Дверь лекарской распахнулась. На пороге возник Беверлей, его взгляд мазнул по Аннушке, задержался на жующем Толстом.

Англичанин ничуть не смутился.

— Дайте мне пару минут. Закончу с бумагами и займусь креплением… и вашими руками тоже.

Беверлей мазнул взглядом по рукам Аннушки.

— Мои руки в осмотре не нуждаются.

— Уж позвольте мне решать. Вы ежедневно касаетесь лица великой княгини, воспаления на ваших пальцах, знаете ли…

Доктор скрылся в кабинете, оставив дверь приоткрытой.

Толстой заглянул в пустую кружку и со стуком опустил ее на столик.

— Вот видите. Доктор подтвердил.

— Доктор имеет на это право.

— А я нет?

Вопрос прозвучал вполголоса, как-то даже смущенно. Аннушка вдруг остро осознала, что он сам не знает границ своих прав.

Аннушка забрала с подноса пустую кружку и отошла к подоконнику.

Мимо прошелестел лакей, отвесил поклон, скользнул равнодушным взглядом и скрылся за поворотом. Анна повернулась к графу. Его лицо изменилось, взгляд потеплел.

— Как вы перенесли дорогу? — спросил он.

Привычное «благодарю, покорно» уже вертелось на языке. Перед глазами всплыли мокрые перчатки, тяжелые грелки и холод станции.

— Вы правы, руки стерла, заживет.

— Слушайтесь Беверлея, доктор посмотрит, вылечит.

Сказано было почти грубо, но за резкостью пряталась неповоротливая забота. Аннушка позволила себе едва заметную улыбку и тут же спрятала ее.

— Учитесь отдавать приказы под видом просьб?

Толстой открыл было рот, чтобы ответить, но явно передумал говорить то, что взбрело в голову. Он прошептал:

— Стараюсь.

— И кто же учитель?

— Выходит, что вы.

Беверлей снова высунулся из кабинета, окликая графа. Толстой шагнул к двери, но на пороге обернулся:

— Анна Ивановна.

— Да?

— Доктор оставит лекарство. Я уверен. Скажите девкам, что это общая, для всей дворни после тракта. Возникнет меньше вопросов.

«Общая». Подсказка, чтобы уберечь ее репутацию от кухонных языков.

— Передам старшей горничной, — отозвалась Аннушка.

Толстой скрылся за дверью.

Аннушка подошла к столику. Передвинула поднос на край — Петруша заберет на обратном пути.

Ближе к вечеру Аннушка снова хлопотала в каморке возле лекарской. После осмотра великой княгини Беверлей оставил четкие указания, прежний тугой крепеж до утра не использовать, ткань для виска держать отдельно, а мазь для рук использовать по назначению.

Англичанина бесила въевшаяся привычка дворцовой прислуги заботиться о себе в самую последнюю очередь.

Разбирая у узкого стола дорожные мелочи, она перекладывала лекарский футляр госпожи в чехол. Пузырек с каплями отправился в гнездо с мягкой прокладкой. Работы оставалось мало.

Саднящая боль в пальцах утихала. Мазь Беверлея действительно помогала, и это почему-то злило. Выходило, Толстой не зря гнал ее к доктору. Ощущать его правоту было неуютно, словно теряешь почву под ногами.

Со стороны лестницы донеслись шаги. Она сразу поняла кто это по манере шагов. Ошибиться было невозможно. Однако у самого порога граф резко остановился.

— Анна Ивановна, — донеслось от двери. — Господин Беверлей просил вернуть.

На раскрытой ладони лежал кожаный мешочек с лекарской застежкой. С ним доктор приходил к Екатерине Павловне после чая.

Забрав его, Аннушка произнесла:

— Благодарю. Передам.

Ведь мог же спихнуть поваренку, Марфе, да кому угодно. Мог кликнуть горничную. Но притащил лично.

— Руки заживают? — спросил граф.

— Лучше.

— Доктор метал громы и молнии?

— Объяснил, чем чревата невнимательность к подобному.

— Значит, ругался. Только по-образованному.

Аннушка опустила мешочек на стол и обернулась:

— Граф, если это просто дорожная блажь — извольте остановиться прямо сейчас.

Толстой едва заметно вздернул бровь.

— Дух у меня обычно такой, Анна Ивановна, что от него люди сами шарахаются.

Ни грамма улыбки в ответ.

— Я обсуждаю не ваш дурной нрав.

Грудь графа расширилась — явно готовился выдать шпильку позлее. Но воздух со свистом вышел сквозь зубы. Маска насмешника дрогнула. Говорить скабрезную шутку он не собирался.

— Простите, — уронил он. — Сболтнул лишнего.

Камеристке требовалась ясность.

— Я постоянно на виду. У покоев, на черной лестнице, с письмами, с лекарем, у зеркал великой княгини. Стоит дворовым зачесать языки обо мне, как грязь неминуемо потянется к госпоже.

Толстой нахмурился. Кажется он собирался выдать нечто гусарски-успокоительное, но Аннушка не дала ему вставить и слова.

— Я не стану бегать по коридорам ради чужой забавы или прятать записочки, делая вид, будто вокруг слепые. Пустите дурной слух — вас пожурят за неосторожность. А меня смешают с пометом.

Взгляд Толстого уперся в половицы. Видимо, понял, что здесь любое слово обрастает сплетнями еще.

— Считаете, я просто играюсь? — процедил он.

— Не знаю. Возможно. А что случится, когда завтра вам наскучит эта игра.

Прозвучало как пощечина. Оправдываться Аннушка не стала, пускай лучше граф оскорбится сейчас, чем потом ей придется сгорать со стыда под хихиканье младших горничных.

Толстой поморщился.

— Все эти политесы я исполняю паршиво. Понятия не имею, когда принято таскать цветы, с какого боку подходить и как марать бумагу, чтобы не выглядеть идиотом. Ищете галантности — вы обратились не по адресу.

Аннушка растерялась. Тот ли это Толстой, которого «Американцем» кличут? Или он так играет? Но еще больше ее удивило то, что он добавил:

— Значит, слушайте внимательно. Водить за нос я вас не собираюсь. Выставлять на посмешище — тем более. Прикажете исчезнуть — развернусь и уйду, слово даю. И сделаю это не из равнодушия.

Веры в клятвы, обычной бабьей дурости, в Аннушке давно не осталось. Мужская божба вспыхивает, а потом развеивается. А этот даже не пытался сулить золотые горы, счастливый дом или защиту от интриг. Он сам ходил под смертью: сегодня здесь, завтра пуля Саламандры, послезавтра дела Сперанского.

— Екатерина Павловна для меня на первом месте, — тихо предупредила она.

— Понял.

— И мое время целиком зависит от нее.

— Услышал.

— Шмыгать по углам у черных лестниц я тоже не стану. Репутация госпожи дороже.

Толстой вскинул подбородок:

— Значит, углов искать не будем. Появится дело — приду официально. Потребуется сказать то, за что придется держать ответ, — скажу при свете, чтобы вам не пришлось краснеть перед дворней.

Аннушка поспешно отвернулась. Щеки налились румянцем.

Ей нужно было занять дрогнувшие руки. Схватив лекарский мешочек, она принялась ожесточенно теребить застежку. Боковым зрением отмечала: Толстой так и торчит на пороге. Шагни он внутрь — места в каморке предостаточно, — но граф упрямо не сокращал дистанцию.

— Мы говорим так, будто заключаем договор, — наконец произнесла она.

— Так точно.

Едва заметная улыбка все-таки прорвалась наружу.

Снизу донесся характерный шаркающий шаг Марфы. Аннушка рефлекторно схватила со стола ткань и пузырьки — идеальная мизансцена для чужих глаз: служебная передача аптекарских принадлежностей. Толстой, оценив обстановку, вжался в стену, открывая проход.

Лицо старшей горничной показалось в проеме.

— Анна Ивановна, к утряне ткань ту же стелить?

— Ее.

Марфа махнула головой, зыркнула глазами на Толстого, поклонилась и пошлепала дальше. Вцепиться сплетне было не во что.

Дождавшись, пока шорох юбок затихнет, граф глухо спросил:

— Неужели всегда приходится жить с оглядкой?

— Постоянно.

— А я, дурак, мнил, будто здесь ценят верность.

— Собачья верность без ума — прямой путь к плахе.

Толстой склонил голову, принимая этот безрадостный дворцовый закон.

— Дозволите проводить до лекарской?

Здравый смысл вопил: гнать немедленно. Но перед глазами стоял его силуэт. Человек, умеющий не переступать черту, заслуживал доверия.

— До дверей кабинета. Дальше я сама.

— Воля ваша.

Аннушка шагнула в коридор. Граф двинулся следом — на приличном расстоянии, подчеркнуто уткнув взгляд в пол.

На повороте пришлось остановиться.

— Дальше одна.

Толстой отбил поклон.

— До завтра, если сыщется повод.

— Если сыщется, граф.

Едва стук его сапог растворился на лестнице, Аннушка привалилась спиной к стене, вжимая в грудь кожаный мешочек. На лице расплылась счастливая улыбка. Пульс колотился бешенным ритмом.

Великая княгиня все мелочи подмечала.

Камеристка задержалась у лекарской самую малость, любая другая списала бы заминку на хлопоты доктора или неизбежную дорожную суету на лестницах. Но Аннушка ступала подчеркнуто спокойно. Убрав на место мешочек лекаря и разгладив бархат, она едва не забыла отставить баночку с мазью. Крошечный сбой.

Когда вечером Беверлей явился осматривать висок, дневная выдержка оставила Екатерину Павловну.

— Барон Саламандра предписывал в подобных случаях не затягивать узел до утра, — бормотал лекарь. — Оставим свободный крепеж. Если ломота усилится, личник придется снять полностью.

Имя Григория заставило ее сжать кулачки. Повсюду сквозила расчетливая воля барона, где ослабить давление, какой угол задать перед приемами, где довериться врачу. Законному мужу, Георгу Ольденбургскому, и десятой доли не было известно о ее боли и новой обретенной силе. Правильный и совершенно чужой человек. Багратион когда-то обжигал прямым пламенем войны. Но рядом с Саламандрой мерк даже князь. Григорий ковал саму суть завтрашнего дня, где Империи понадобятся станки, машины и мастера.

Не будь она Романовой, связанной кровью, она бы нашла этим мыслям иное применение. А так — личная жизнь давно заперта в сундук за ненадобностью. На ее месте возводились заводы и крепло влияние.

Выпроводив англичанина и сложив инструменты, Аннушка потянулась к столу.

— Анна Ивановна, задержись, — голос великой княгини остановил ее на полпути. — Присядь.

Камеристка опустилась на край стула.

— Граф Толстой наведывался к лекарю?

— Да. С бумагами по архангельскому отряду.

— И имел с тобой беседу.

Взгляд Аннушки скользнул по собственным коленям.

— Имел.

— О чем же?

Анна поняла, что госпожа все знает. Ее осведомленность и интуиция всегда поражали камеристку. Аннушка не выдержала, ее будто прорвало.

— Я прямо сказала: если это дорожная блажь, пусть катится своей дорогой.

Екатерина Павловна легонько улыбнулась.

— Отрадно слышать это.

— Я помню свое место, Ваше Императорское Высочество.

— Дело не в месте. Напомнить о нем всегда найдутся охотники. Я хочу понять, осознаешь ли ты последствия своего выбора.

Аннушка невесело усмехнулась:

— Невелик у меня выбор.

— Оттого и швыряться им не след.

Камеристка вскинула голову, ее взгляд олицетворял упрямое достоинство усталого человека.

— Я не допущу бесчестья.

— Мое имя послужит мне щитом. А вас оно может и не укрыть. Толстой вытесан из грубого дерева. Вспылит там, где иной промолчит. Сорвется по приказу в пекло и решит, что своим исчезновением оказывает тебе милость. Возле него вьются люди, гибнущие без предупреждения. Это не сулит тихой жизни.

— У меня ее сроду не было.

Камеристка прошептала это с грустной улыбкой.

— Я насмотрелась всякого, — продолжила Аннушка. — И крови, и жалости, и барского шепотка по углам. Знаю, как легко господа двигают чужие судьбы, если чин позволяет. Резкости я не боюсь. Я боюсь стать забавой.

— А граф?

— А граф вовремя остановился. Мог бы прикинуться дураком и шагнуть дальше, но отступил. На игру не походит.

В памяти великой княгини снова всплыл Саламандра. Тот ведь тоже когда-то не перешел черту, не попытался сыграть на ее уродстве или отчаянии. Просто выковал инструмент и позволил ей самой выпрямить спину. Приказывать Аннушке выбросить офицера из головы было бы непростительной глупостью. Порой суровый человек рядом дает право крепко стоять на ногах.

— Вздумает вести себя дурно — пойдешь ко мне, — припечатала Екатерина Павловна. — Никаких слез в подушку. Мне.

— Слушаюсь.

— Возникнет надобность в разговоре — пусть ищет место, где чужие языки до тебя не дотянутся. Не сообразит сам — значит, гнать его в шею.

— Слушаюсь, Ваше Императорское Высочество. Я не предам вашего доверия.

— Свое не предай. Ступай.

Едва Аннушка прикрыла за собой дверь, ее тут же поглотила дворовая рутина: проверить воду на утро, переложить платок, отдать распоряжения горничным.

Оставшись в одиночестве, Екатерина Павловна стянула с плеч шаль. На столе громоздились бумаги — счета, петербургские пересуды, слухи о большой войне.

Аннушка повзрослела, вырвалась из-под крыла. От этой мысли почему-то защемило сердце. Все вокруг ломалось и перековывалось. Как бы ей хотелось быть простой Аннушкой, чтобы самой ковать свою судьбу. Но простое женское счастье обошло ее стороной. Значит, оставалось впрягаться в дело, тащить Тверь и готовить людей, пока Империя не умылась кровью за свою извечную неповоротливость.

Из-за двери доносился приглушенный голос камеристки, отчитывающей младших девок. Екатерина Павловна прикрыла глаза, позволяя себе просто сидеть в тишине.