Ювелиръ. 1812. Война · Глава 2

Глава 2

Выбравшись утром из палатки, я встал на пороге, опираясь на трость. Непривычная плотность одежды сковывала движения. Толстой стоял рядом косясь на мою физиономию.

— Ну что, Григорий Пантелеевич, пойдем смотреть твою вотчину?

Глаза Федора Ивановича откровенно смеялись, хотя голос оставался совершенно серьезным. Сшили мундир на совесть, ремень лег плотно, а сапоги начистили до блеска. Беда заключалась в том, что все это висело на мне как сбруя. В рабочем фартуке или в моей повседневной одежде было куда девать руки, а сейчас они безвольно болтались вдоль швов, и даже трость с саламандрой на набалдашнике не спасала от неловкости.

Двинулись вдоль стоянки. Встречные по привычке пялились на Толстого — начальник Отряда шагает, дело ясное. Рядом с ним семенит какой-то новый служивый. Вот именно «какой-то». Восхитительное утро.

«Авроры» загнали под навесы, выстроив так, чтобы любую можно было выдернуть на дорогу, щели кое-где забросали ветками и горбылем. У колес валялись сухие плахи. Чуть в стороне мастеровые развернули походную слесарку, казаки вбили коновязь. Красоты ноль, работа кипит.

Стоянка выглядела чужой, взгляд автоматически цеплялся за каждую мелочь: косо висящий чехол, дурно поставленную лошадь, брошенный у дороги ящик. Но под мерные доклады суетящихся людей, это разросшееся хозяйство обрело масштаб. Мой уютный двор при машинах превратился в своеобразный ювелирный механизм.

Возле первого навеса Степан яростно дергал крепление чехла. Раньше он бы сходу заорал, что кто-то опять засунул ремень мимо петли. Выпрямившись при виде начальства, парень отчеканил:

— Федор Иванович, у первой машины чехол подтянули, к выезду готова. По второй велел обождать до Григория Пантелеевича.

Толстой покосился на меня:

— Разумно. И где же, по-твоему, Григорий Пантелеевич?

Степан затравленно стрельнул глазами в сторону моей палатки.

— Должно быть, у себя. С утра не видал еще.

— А рядом со мной кто?

Парень всмотрелся, его взгляд медленно полз от моего лица к военной форме и обратно. Две половины разорванной реальности со скрипом сходились воедино.

— Батюшки… Григорий Пантелеевич?

— Он, он, — вздохнул я.

Казаки у коновязи сдержанно прыснули в кулаки. Степа смутился настолько искренне, что захотелось похлопать его по плечу.

— Простите Христа ради. Я вас не узнал.

Толстой хмыкнул, пряча улыбку в воротник:

— Видишь? Люди не узнаю тебя, хватит ювелиром быть, пора и армии послужить.

Я сдержался от закатывания глаз.

Пошли дальше. У коновязи орудовал Иван. Провел мозолистой ладонью по шее гнедой, ощупал бабки, коротко ткнул пальцем в подкову. Казак понятливо кивнул и потащил животину к кузнецам. Заметив меня, Иван едва заметно дернул бровью. В этом микроскопическом жесте уместилось и удивление, и оценка покроя и сочувствие человеку, обреченному потеть в парадной сбруе. За то, что он меня сходу узнал я мысленно пожал ему руку.

— Одобрил? — тихо поинтересовался Толстой.

— Да кто ж Ваню знает.

Мимо, таща тяжеленный ящик, проковыляли двое мастеровых. Шарахнувшись от Толстого, они опасливо стрельнули в мою сторону глазами, и через пяток шагов один сипло выдохнул:

— Это кого принесло при начальнике?

— Из штаба, видать. Смотри в землю, целее будем, — буркнул второй.

Толстой, естественно, все слышал. Пройдя чуть вперед, он бросил вполголоса:

— Вот тебе и штабные привилегии.

— Пойти, что ли, рявкнуть на них для острастки?

Я хмыкнул:

— Оставь людей в покое.

В засаленной рубахе я становился своим в доску. Мундир воздвиг стену. Слова цедили сквозь зубы, в то время как испуганные взгляды выдавали с потрохами то, что раньше скрывалось.

Деревянное строение наши обжили споро. Одну половину отдали под спальни, во второй свалили инструмент, запасные части, аптеку и журналы. Вытянувшийся у входа часовой нервно перевел взгляд с Толстого на меня. Бедолагу явно терзали сомнения: тянуть ли руку к козырьку по второму кругу.

Толстой махнул рукой, отгораживаясь от официоза, солдат шумно выдохнул.

Внутри тянуло смолой и дымом. На нарах кто-то спал, натянув шинель на самую макушку. У мутного окна солдат сосредоточенно штопал рукав, пока двое новоприбывших ругались с писарем.

— Федор Иванович, — подхватился писарь. — Прибывших приняли, четверо мастеровых просятся поближе к навесам, чтоб, значит, сподручнее к машинам бегать.

— Пусть ложатся у навесов. Только мешки убрать с прохода.

Писарь заскрипел пером. На столе царила канцелярская благодать. Из-за перегородки вынырнул Фрол. Физиономия у него была такая, словно мы залезли к нему в сундук с исподним.

— Федор Иванович, по людям полный порядок. Винцо под замком. Двоих шустрых отвадил. Один заливал, будто сам лекарь прописал. Лекарь потом открестился.

— Хорошо отвадил?

— С почтением, как полагается.

— Значит, плохо.

Фрол перевел взгляд на меня. Морщины на его лбу собрались в гармошку.

— Григорий Пантелеевич… Матерь Божья. А я-то гадаю, что за хлыща Федор Иванович притащил.

— И ты туда же.

— Вы в этом… чужой.

— Да тот же. Разве что чешусь больше.

— Стерпится, — хмыкнул Толстой. — Или научишься страдать.

Губы Фрола растянулись в улыбке. Повеселившись, он моментально переключился обратно на хозяйство:

— Аптечные ящики перетащили к задней двери. Выводить машину станем — грузить ближе. Ремни запер.

Толстой наслаждался происходящим. Его радовало поведение людей в новой обстановке. Да, они путали склад с мастерской, бросали баулы под ноги, задавали дурацкие вопросы, зато усвоили что у каждого болта есть хозяин. И у этого хозяина имеется место для ночлега, где его можно поднять пинком.

Выбрались обратно к навесам, солнце припекало. Кто-то волок доски, у котлов делили кашу, писарь гонял казака из-за фамилии, а тот огрызался, требуя жратву.

Остановившись у края навеса, Толстой окинул взглядом лагерь.

— Ну, как тебе хозяйство со стороны?

— Разрослось.

— Пока ты бегал в фартуке, в тебе видели мастера. Теперь видят власть, одни прикусят язык, другие полезут выслуживаться, ну а третьи обмочатся от страха. Привыкай.

Я посмотрел на спрятанные «Авроры», на толпу у сарая. Смех и грех. Свои узнавали меня по въедливому взгляду да по дурацкой трости. Вся эта мишура сбивала с толку, однако обеспечивала главное — законное право стоять рядом с начальником Отряда.

Миновав деревянный сарай, мы с Толстым свернули к дальнему краю стоянки, в вотчину стрелков Пахомова. Да, есть у нас стрелок, который очень хорош — Пахомов. Не глаз, а алмаз у человека.

Обустроились они без затей, насыпали за кольями земляной вал, вкопали мишенные щиты, а сбоку бросили пару досок под оружейную принадлежность. На одной из мишеней чей-то бойкий кусок угля наградил нарисованного француза таким шнобелем, что в реальной жизни бедолага добровольно сдался бы в плен, сгорая от стыда за внешний вид.

Сам Пахомов, жилистый, короткобородый мужик о чем-то толковал с двумя ветеранами. Еще в Архангельском этот спокойный человек покорил тем, что бил из пневматики спокойно и без суеты. «Штука хорошая, — выдал он тогда после стрельб. — Требует науки, кулаком тут не возьмешь». С того дня я проникся к нему искренним уважением.

Заметив начальство, он сдернул шапку и без раскачки перешел к делу:

— Федор Иванович, дозвольте по стрелкам доложить?

— Докладывай.

Я топтался рядом, напустив на себя максимально свирепый служивый вид. Мазнув по моему мундиру равнодушным взглядом, стрелок вернул все внимание Толстому. Логика читалась прямо на его лбу: притащился с командиром какой-то хлыщ, ну и леший с ним, не нашего ума дело.

— Ветеранов в строю дюжина, — начал загибать пальцы Пахомов. — Двое с дороги кашляют, лекарь усадил их в холодок. Новичков прислали семерых. Караул у ящиков бдит.

— Жалобы?

— Просьба имеется. Давненько не палили. Старики сноровку теряют, а молодые и вовсе цыплята без памяти. Я бы после обеда устроил малую пальбу. Да только сперва надобно барона Саламандру сыскать. Григорий Пантелеевич один ведает, сколько зарядов тратить, кого первым ставить. И третье ружье он строжайше запретил без себя лапать.

Лицо Толстого окаменело, словно на смотре перед государем, в глазах плясали черти. Федор Иванович раскусил ситуацию на секунду раньше меня.

— Дело государственной важности, — с нажимом произнес Толстой. — Без Григория Пантелеевича никак нельзя-с.

— Так я мигом к его палатке метнусь! — обрадовался Пахомов. — Пока он к машинам не усвистал.

— Ага, иди.

Получив разрешение, стрелок развернулся на каблуках и бодро зашагал прочь. Во мне схлестнулись два противоречивых желания: рявкнуть ему в спину или позволить Толстому досмотреть этот спектакль. Федор Иванович, разумеется, жаждал продолжения банкета. Он наблюдал, как Пахомов чеканит шаг мимо коновязи.

Встречный казак с охапкой сена шарахнулся в сторону, а затем обернулся, расплываясь в ехидной ухмылке. До него, видимо, уже дошло, кого именно побежал искать наш бравый стрелок.

Выдержав театральную паузу, Толстой крикнул:

— Пахомов!

Тот резко развернулся.

— Чего изволите, Федор Иванович?

— Куда собрался-то?

— Дык, к Саламандре же.

— А ты назад обернись.

Пахомов растерялся, его взгляд заметался между Толстым и мной. В голове у мужика явно коротило, глаза о бастовали против армейского вида столичного ювелира.

— Вот он, — Толстой ткнул в меня пальцем. — Изволит пребывать при параде.

Многострадальная шапка во второй раз покинула голову Пахомова, теперь уже от глубокого шока.

— Григорий Пантелеевич?

— Во плоти, — вздохнул я, недовольно посматривая на графа, устроившего этот цирк.

— Виноват-с.

Зрители у коновязи дружно заржали. Проходивший мимо мастеровой поперхнулся и уронил доску. Толстой уже не сдерживался, хохоча в голос.

— Видишь, — отсмеявшись, выдал он. — Мундир работает как надо, твой же человек ищет тебя у твоей же палатки.

Пахомов побагровел.

— Дык привыкли мы! Вы ж всегда… А тут — ремни… Я и смекнул: штабной пожаловал.

— Слава Богу, хоть в караул меня не определил.

— В караул вас никак нельзя, — огрызнулся Пахомов, приходя в себя. — Вы ж первым делом полезете замки проверять. Так смена до второго пришествия не сменится.

Окружающие снова прыснули. Толстой победно подмигнул мне. Рядом с командиром, во мне видели деталь армейского мира.

Смешки утихли, стоило Пахомову вернуться к делу:

— Так что решаем со стрельбой, Григорий Пантелеевич? Стариков освежить надо, молодняк обкатать. С пустыми руками в пекло лезть неохота.

Я окинул взглядом щиты, земляной вал, слоняющихся без дела мастеровых, чьи уши сейчас превратились в локаторы. Армейский лагерь — идеальный рассадник слухов. Один шепнет, второй приврет, третий продаст. Французская агентура не носит на груди бейджиков «Шпион», они трутся у костров, угощают вином болтунов и скупают байки про секретное оружие за кружку сивухи.

Мы вдоволь надырявили мишеней в Архангельском и на питерском полигоне. Там можно было мазать, материться, перебирать клапаны и палить заново. Вот только в приграничной полосе, любой выстрел из пневматики превратится в цирковое представление с непредсказуемым финалом.

— Пальбы не будет, — решил я.

Пахомов помрачнел.

— Ни сегодня, ни завтра. Пока лично не скомандую.

— Ветераны сноровку растеряют.

— Их сноровка нужна для дела. Устраивать балаган на потеху всему лагерю мы не станем. Новичков прогонишь вхолостую. Пусть тренируют хват, учатся работать с ружьем, передавать ствол старшему. Старики проделают то же самое, для мышечной памяти.

— А как же пуля?

— Пуля достанется французу.

Стрелку отчаянно хотелось настоящей работы, почувствовать тяжесть приклада. Мастер без инструмента тупеет.

Толстой веско добавил:

— Рано нам это чудо показывать. Пахомов, гоняй людей всухую.

Стрелок перевел тоскливый взгляд на меня:

— Народ ворчать зачнет.

— Вали все на Саламандру, — хмыкнул я. — Поверят сходу. Я сегодня, как выяснилось, выгляжу свирепо.

— Рожа у вас сегодня штабная, — буркнул Пахомов и тут же прикусил язык. — То есть, виноват, офицерская.

Молодец какой, за «штабную» извиняется, а не за «рожу». Я мысленно усмехнулся.

— Тем более. Скажешь: приехал злобный хлыщ из Петербурга и велел беречь воздух.

Пахомов расплылся в улыбке:

— Уж теперь-то я вас запомнил. И по баритону, и по тому, что радость стрелка обломали.

Толстой сдержал смешок, отвернувшись в сторону.

Вокруг нас уже незаметно сгустилась толпа сочувствующих. Один старательно перематывал веревку, второй сосредоточенно ковырял землю сапогом — классическая картина «мы тут просто мимо проходили». Толстой быстро сориентировался.

— А ну брысь по местам! — рявкнул он.

Толпа неохотно рассосалась. Пахомов понизил голос:

— По третьему стволу какие будут указания?

— Захватишь, принесешь мне после отбоя. Покопаюсь в редукторе, посмотрю что там. Молодняку объясни, что эта деталь самая важная в механизме, а то небрежно слишком к нему относятся.

— До них на пальцах туго доходит.

— Тогда вбивай через мозоли. Десяток повторений вхолостую вправляют мозги лучше шального выстрела. И еще. Любителей пощелкать механизмом ради забавы гони таскать доски и копать землю.

Пахомов мстительно потер ладони.

— Устроим. У меня с утра аж трое таких нарисовалось.

— Вот и обеспечь их физическим трудом. Но не переусердствуй, у нас все же отборные стрелки, скучают по любимому делу, понимаю.

Толстой строго свел брови:

— И без обид. Про машины и так треплются сверх меры. Про ружья пока тихо — пусть так и остается.

Козырнув, Пахомов умчался к своим. Мы с Толстым не спеша двинулись вдоль навесов. За спиной уже шелестели приглушенные голоса: «…не признал…». Следом донесся сдавленный смешок.

— Не кипятись, — бросил Толстой.

— Было бы из-за чего. Я бы и сам себя в зеркале не опознал. Да и полезно иногда послушать, по какому адресу тебя посылают искать собственные подчиненные.

— Ничего, привыкнут.

— Главное, чтобы под пулями не растерялись.

Миновали навесы. Кипела обычная лагерная суета. Звенели молотки, ругались водоносы. Люди готовились к скорой крови и одновременно зубоскалили над тем, как Саламандра влез в казенную шкуру.

Я инстинктивно дернул воротник. Толстой покосился с насмешкой:

— Опять?

— Ткань кусается.

— Врешь. Статус давит.

Граф тихо загоготал.

— Называй как хочешь, чесаться от этого меньше не перестает.

— Терпи. К вечеру Пахомов начнет козырять перед тобой за двадцать шагов.

— Если снова не пошлет гонца к моей палатке.

Мы хохотнули.

К вечеру воротник все же натер шею, а правый рукав превратился в моего кровного врага. За день меня успели принять за ревизора из штаба, за молодого адъютанта при Толстом и один раз даже за писаря. Последнее ударило по самолюбию, наш писарь таскал мундир с куда большим достоинством.

У навеса, ругаясь сквозь зубы, я в сотый раз пытался приструнить манжету, впивавшуюся в запястье. Толстой, нарисовавшись сбоку, понаблюдал за этой пантомимой и скомандовал:

— Григорий Пантелеевич, оставь руку в покое.

— Она мешает.

— Она мешает тебе с рождения, просто раньше повода не было заметить. Пойдем-ка, поправлю.

Он отконвоировал меня к стене сарая. Отсюда нас видели только часовой да пара казаков у коновязи. Солнце лениво ползло к лесу, от полевых кухонь потянуло кашей с дымком. Наступил скоротечный вечерний час, когда суета стихает.

Оглядев меня взглядом от сапог до макушки, Федор Иванович выдал тоном заботливого отца:

— Форма на тебе, брат, сидит как на корове седло.

— Отличный комплимент.

— Я по-дружески. Корова — животное полезное, спору нет, но седло на ней смотрится не очень. Встань ровно.

Я вытянулся.

— Так?

— Расслабь плечи. Подбородок выше. Живот не выпячивай, он пока присягу не принимал. И дыши ровнее.

— Я и дышу.

— Ты пыхтишь, как твой движитель с «Авроры» на испытаниях. Того и гляди в обморок рухнешь.

Он двумя скупыми движениями одернул на мне ремень.

— Держи его здесь. Спустишь ниже — станешь похож на лавочника с тесаком. Задерешь выше — дышать перестанешь. И не подтягивай так. Ты саблю тащишь так, будто она пуд весит.

— Я ее чую каждым шагом.

— Потому что воюешь с ней. И оторви, наконец, ладонь от эфеса. Хватаешься за него после каждого слова. Еще и трость успеваешь держать.

Я послушно опустил руку.

— Так сойдет?

— Во всяком случае, исчезло ощущение, что ты сейчас зарубишь собственный воротник.

От коновязи донеслось сдавленное фырканье. Толстой лишь скосил глаза, и казак немедленно набросился на подпругу с таким остервенением, словно от ее натяжения зависел исход войны.

— И шею чесать перестань, — продолжил экзекуцию Федор Иванович. — Саднит?

— Не то слово.

— У всех саднит. Разница в том, что один стискивает зубы, а другой каждые пять минут устраивает показательные выступления перед подчиненными. Твои орлы и так сегодня надорвали животы, не подкидывай им бесплатных развлечений.

— То есть, страдать молча?

— Вот, понял наконец-то. Это главый навык офицера.

Он бесцеремонно выдернул из-за моего пояса перчатки и всучил их мне в левую руку.

— Так не носят. Снял — держи спокойно. Слушаешь доклад — руки по швам. Отвечаешь поворачиваясь всем корпусом. А ты у навеса так крутанулся…

Он махнул рукой разочарованно. Да, не быть ювелиру солдатом, благо и не планировал. Но идейку мою надо воплотить в жизнь обязательно, Я непроизвольно улыбнулся. Ага, Карфаген, должен быть разрушен.

— Федор Иванович, — я оперся на трость, — из меня строевой офицер — как из пушки балалайка.

— А я из тебя парадного гвардейца и не строгаю. Мне нужно, чтобы ты рядом с Отрядом смотрелся человеком на своем месте. Остальное оставь столичным франтам.

— То есть, главное не путаться в собственных ремнях?

— Для первого дня — выдающийся результат. Дальше нарастим. Воротник не трогать. Ремень руками не искать. Докладчика не перебивать. И рядом со мной держись уверенно, а не прячься за спину.

— Я не прячусь.

— К «Авроре» ты прешь как вол, а к людям в сукне подходишь боком.

Я с тоской покосился на злосчастный рукав. Сдержался. Толстой удовлетворенно кивнул.

Совсем скоро людям станет плевать, как я держу перчатки. Им придется решать, можно ли тащить ко мне раненых. И если они увидят растерянного гражданского, воюющего с собственным рукавом — мы потеряем драгоценное время.

Я расправил плечи, как он учил, отодвинул руку от воротника. Чуда не произошло. Дико хотелось сорвать все это и влезть в родную одёжу. Зато во взгляде Толстого появилось одобрение.

— Вот, — резюмировал он. — На людях показываться можно.

— Премного благодарен.

— Для дебюта сойдет, постарайся не испортить впечатление.

Двинулись к навесам. Я героически терпел зуд в шее. Толстой это видел и довольно ухмылялся. Строевика из меня не выйдет, это к гадалке не ходи.

Вечером, закрывшись в палатке, я мрачно пытался привести себя в нормальный вид.

Снаружи раздался резкий окрик часового. Полог откинулся, и внутрь шагнул Фигнер.

— Люди Якунчикова прибыли, — бросил он с порога.

Я встал нехотя.

— Сколько?

— Двадцать семь сабель плюс старший. Две подводы. Просят выделить место возле наших позиций.

— Отлично, — кивнул я, опираясь на трость. — Варвара предупреждала об их подходе.

Фигнер промолчал.

— Где они сейчас? — спросил я.

— У внешнего караула.

— Почему там? — не понял я.

— Я приказал задержать.

Что-то Александр Самойлович темнит. Ему не нравились эти гости. И вопрос только один: какого лешего он там высмотрел, еще и не впустил внутрь, хотя был предупрежден мной об их приходе заблаговременно?