Глава 3

Петербургский туман лез под воротник. Экипаж бросало на обледенелых выбоинах, колесо то срывалось в колею, то бухало по камню, лошадь впереди недовольно фыркала. У перекрестка сипло ругался извозчик. Дворника скрывала серая муть, зато метла его скребла по мостовой усердно.
Зимний остался позади. Черная громада, окна, свечи, караулы, лакеи с лицами покойников. Там сейчас пережевывали мое представление. Вдовствующая императрица получила новую забаву, завтра половина дворца станет уверять, что с самого начала поняла устройство. Остальные будут пересказывать, перевирать и прибавлять от себя. Мне досталось самое дорогое, дозволение пока не лезть в женихи.
У моего крыльца кучер натянул вожжи. Толстой вышел первым. Пока я выбирался наружу, граф оглядел меня. Федор Иванович устал, под глазами темень.
— Живой? — спросил он.
— Местами, — я скривился, расправляя затекшую спину.
— Иди поспи, Григорий Пантелеевич. Сегодня ты свое дело сделал.
Прошке граф потрепал волосы, а сам забрался обратно в карету, буркнув кучеру трогать к себе.
В прихожей пахнуло натопленной печью. У дверей, на низком стуле сидел Иван. Мой бессменный телохранитель, а ныне — один из лучших правщиков «Аврор», на ночной вахте был с такой физиономией, будто вся столица только и мечтала вломиться ко мне в дом.
Завидев меня, он поднялся.
Я махнул рукой: жив, цел, не развалился на части, сиди уж.
Иван махнул головой и снова сел, держась за трость. Стул под ним жалобно скрипнул.
Из глубины дома в темном платке показалась Анисья, с засученными рукавами. Прошка сразу начал делится впечатлениями:
— Матушка, там такое было! Там, почитай, на всю стену…
— Цыц, сорока, — шепнула Анисья. — Барин едва стоит. На кухню. Молоко там горячее. Расскажешь потом.
Прошка прикусил язык и исчез в коридоре. Анисья управилась с моим плащом, следом она забрала цилиндр и перчатки. Окинула меня цепким взглядом. Анисья только вздохнула, дескать иди уж пока не свалился посреди прихожей.
До спальни я дошел на упрямстве, швырнул сюртук на кресло. На кровать ввалился почти в сапогах.
Полгода. Господи, полгода всего, а ощущение такое, будто меня волоком тащили от Твери до Парижа по дороге, да еще лицом вниз. Нервы эта гонка сожрала сильно.
На потолке, среди лепнины, расползались тонкие трещины. Я смотрел на них мутным взглядом и слушал часы в коридоре. Они щелкали как-то уютно, по-домашнему.
Мне вспомнилась сосновая стружка. Горячий, крепко заваренный чай. Дубовые половицы в доме Якунчиковых. Во дворе навесы, конюшня, приказчики, мешки с овсом. Дом жил шумно, даже ругань звучала по особенному.
Огромный дом Якунчиковых держался на Татьяне Лукьяновне. С виду барышня маленькая, с осиной талией и кротким взором, но попробуй такую сдвинь с места.
Иллюзий я насчет нее не разводил. Я уважал ее, местами даже с раздражением.
Была у нее особая власть над домом. При ней вещи становились на места, если можно так выразиться. И люди тоже. Рядом с Татьяной можно было говорить человеческим голосом, не прикидывая, какая фраза завтра окажется у недругов или наоборот — «другов». Войдет с бухгалтерской книгой, сядет у окна и начнет отцу рассказывать про то, что овса ушло столько-то, а приказчик Степан опять мухлюет. И слушаешь, смешно сказать, будто музыку. Потому что речь о деле, о хлебе, лошадях, деньгах, людях. О жизни, которую можно потрогать руками.
В петербургской спальне я вдруг позавидовал себе московскому. Там разговор мог быть прямым и без реверансов.
Только говорить теперь было не с кем.
Татьяна Лукьяновна заперлась от меня. И это немного напрягало. С ее отцом, Лукьяном, я переписывался частенько. Поставки, цены, сроки — обычная корреспонденция приличных людей о деньгах. Он прикладывал отчеты по калейдоскопам, наладил продажу и стал слать мне мою долю. Небольшую, конечно же, зато в срок, что в этом мире почти чудо. Покупали охотно, человеку дай цветное стеклышко и повод ахнуть — кошелек он сам развяжет.
В каждую депешу к Якунчикову я вкладывал письмо для Татьяны. Отдельный конверт, все как положено. Писал без изыска, про Петербург, Кулибина, дворцовых господ и прочее. Просто писал так, как пишут человеку, перед которым однажды говорил без масок. Я был благодарен ей за приют.
И тишина. Сначала я ругался на распутицу, потом решил, что у нее дел выше головы, отец стар, дом велик, да приказчики без надзора. Мало ли. Но месяц назад меня все-таки переклинило. Взял одного тверского парня из тех, кого Толстой гонял на полигоне и отправил в Москву. Приказал найти Татьяну Лукьяновну, передать письмо прямо в руки и узнать, здорова ли, все ли хорошо. Всякое могло случиться, болезнь, ссора в доме, внезапный жених с сундуками и папенькиным благословением.
Парень вернулся быстро и доложил, что Татьяна Лукьяновна жива-здорова. Приняла его в малой гостиной, сидела в глубоком кресле, укутавшись в шаль. Письмо взяла, сургуч сломала, прочла при нем.
Пока глаза бежали по строкам, лицо у нее было непонятным, потом она аккуратно свернула бумагу, подняла на гонца взгляд и сказала:
— Ответа не будет. Ступай.
Я провел ладонями по лицу, будто мог стереть с себя этот проклятый пересказ. Что я сделал? Где успел наступить ей на гордость? Что такого мог написать человек, по горло заваленный придворными ловушками?
До Москвы могли докатиться слухи о том, как Мария Федоровна устраивала мне смотрины среди фрейлин. Возможно, услышала, что барон Саламандра вертится около знатных невест. И что? Ревность? Но я никому ничего не обещал.
Или дело проще? Ведь за полгода я так и не приехал сам. Отделывался письмами, посыльными, да уважительными оборотами.
Лежать дальше было глупо. Сон не шел. Женскую логику мне, видать, никогда не понять. Зато металл и камень хотя бы были предсказуемыми, надавишь — поддадутся, пережмешь — треснут.
Я резко сел, поднялся и пошел к двери.
В подземной лаборатории поместья меня ждали инструменты. Вот с ними и поговорим.
Уже через час я тер суконкой золотые лепестки на свежей камее, аж до боли в пальцах. Полоса за полосой, круг за кругом, и дрожь отпустила. Под пальцами оставалось послушное золото.
Я смахнул корундовую пыль краем кисти, потом еще раз, уже ладонью в перчатке. Ящик с инструментами ушел под верстак. В стекле лампы Арганда гудел огонек. Стену полосовали тени, на полу у ножки верстака лежала трость.
Металл сделал свое дело, вычистил голову. Вместо Татьяны и дворцовых интриг я думал о насущном, об Архангельском и картах.
Я сидел у верстака, пальцы все еще помнили камею: где снять крошку золота, где оставить лишнюю толщину. Голова, дрянь такая, перенесла эту привычку на дороги и армии. Тут корпус задержался на сутки. Там обоз застрял у переправы.
Для многих война — красива, если смотреть с безопасного холма и иметь сердце из лакированного дерева. Мне вся эта красота давно стояла поперек горла. Я видел скрипящие узлы, уставших людей, обозные хвосты, голодных лошадей, бумагу с приказами.
В моем времени эту кампанию успели разодрать на клочки, начиная от того, кто опоздал и перепутал дорогу, заканчивая тем кто давал не те распоряжения.
Лето 1812 начнется с путаницы такой силы, что мои современники так и не смогли найти убедительные доводы о том — почему так.
Петербургская диспозиция русских войск годилась для того, чтобы поднести Бонапарту нож к нашему боку. Первая армия Барклая-де-Толли у Вильно, Вторая армия Багратиона южнее, у Волковыска, между ними — дыра почти в сотню верст. Сквозь такую прореху можно было провести целую армию, еще и с музыкой. А Государя потянет к Дриссенскому лагерю. Река под боком, теснота, красивые закорючки на бумаге. Бумага вообще терпелива. Потом, правда, терпение кончается.
Положение идиотское. Я мог бы явиться к государю, поклониться и честно сказать: «Ваше Величество, план ваш дрянь». После чего меня отправили бы лечиться, в лучшем случае. Генералом я не стал, дивизии под мою трость не двигаются. Мой удел скромнее, резец, щипцы, линза, ствол. Малое, да точечное вмешательство.
Значит, бить надо по слабому месту французской машины.
Великая армия казалась непобедимой, потому что двигалась слаженно. Почти. Маршалы шли, корпуса расходились и сходились, давили, обходили, хватали за фланги. Все это держалось на людях, которые везли приказы через леса и чужие деревни. Приказ дошел — маршал двинулся. Приказ пропал — маршал начинает гадать, злиться, ждать, посылать своих гонцов и терять время.
Вот туда и следовало сунуться.
Бонапарт разделит силы. Сам кинется за Барклаем, Багратиона попытается перехватить Даву. Железный маршал, скверная для нас фигура. К нему добавят сводную группировку Жерома, младшего братца императора. Жером — не Даву. В белорусских лесах, да на разбитых дорогах, его корпуса начнут вязнуть. Он станет ждать вестей и уточнений. Будет дергаться, злиться, опаздывать.
В прежней истории Багратион вывернулся из этой западни буквально на волоске. Врагов тогда подвела та самая тонкая жила, по которой шли приказы. Курьеры плутали и вязли в дрянных проселках, искали штабы, которые уже успевали уйти. Жером топтался. Даву тянулся к нему и не дотягивался вовремя. Нужно только ударить по этой слабой точке. А уж если какого маршала иль генерала удастся хлопнуть уже на этом этапе — будет просто песня. Эх, мечты-мечты.
Пусть французский штаб ждет, пишет вторые приказы, третьи, ругается, шлет новых людей, сомневается, да сверяет слухи. Пусть Даву не знает, где Жером. Пусть Жером ждет Даву и дергает своих генералов. Войска без приказа считай не войска.
Мой Отряд против кавалерийского корпуса — смешно. Против пехотной колонны тоже. Десяток хороших стрелков в общем сражении потеряется.
Их учили сидеть тихо, ждать и бить наверняка.
Пневматические винтовки мы доводили до ума с руганью. Но его преимущества члены отряда впитали в себя, ведь порохового дыма нет, грохота почти нет. После выстрела птица вспорхнет, конь шарахнется, и все. Для обычного штуцера далековато, а вот для наших стволов в самый раз, если рука твердая.
Курьер упадет на пустой дороге. Лошадь убежит или будет стоять рядом, дрожа боками. Сумку заберут. Тело спрячут в канаве, в кустах, в старой яме — белорусский лес велик, места хватит. Следом пошлют другого. Потом третьего. На четвертом даже самый бодрый штаб начнет вспоминать лешего, еще и французского.
Французы войдут в эту кампанию с уже надтреснутой связью. Я собирался ударить по той же трещине еще раз.
И со своими курьерами придется возиться, куда деваться. Корпус Дохтурова в будущей кампании едва не сгинет из-за нашей родной беды: приказ скачет в одну сторону, ответ — в другую, оба пропадают где-то между штабами, а потом все делают большие глаза. Русская армия умеет терпеть. Иногда терпит даже собственную дурь.
«Авроры» в раскисшую глину под выстрелами я не погоню. Хватит у меня ума не превращать дорогие авто в памятник моему самолюбию. Колеса утонут, рычаги забьет грязью, экипаж подстрелят. Другое дело — летние тыловые тракты, еще не разбитые обозами, подальше от передовых разъездов. Там машина даст ход, какой ни одна уставшая лошадь не выдержит.
Иван сядет за рычаги. Между штабами Барклая и Багратиона пойдет моя почта. Юсупов возглавит эту систему. Царских курьеров отменять никто не станет, пусть скачут и ломают седла. Мои коляски будут ходить следом и рядом, дублировать. Для армии иногда важнее не храбрость, а вовремя полученная бумага. Грустно, зато правда.
План получался некрасочный. Ни тебе труб, ни развевающихся знамен, ни лихой атаки, после которой художник просит героя красивее позу занять. Дороги, гонцы, кожаные сумки, мокрые сапоги, запасные лошади, злые стрелки в кустах. Мелкая работа, а для многих даже позорная.
Вот только для меня — ювелирная.
Я провел суконкой по золотому лепестку еще раз, хотя полировать там было уже нечего. Просто рукам требовалось хоть какое-то дело.
Я встал над агатом, задержав дыхание. На кончике тончайшей иглы дрожала прозрачная капля — очищенная крепкая смола. Одно неловкое движение, и вся работа пойдет насмарку.
Капля уместилась в середину золотого цветка. Я подцепил пинцетом хрустальную линзу с вытравленной монограммой «Т. Я.» и посадил ее на место. Легкий нажим, излишек смолы выступил по краю тонким ободком. Я снял его уголком шелка и подержал камею над слабым пламенем, совсем недолго. Хрусталь перегреешь — получишь трещину.
Секрет я спрятал. С первого взгляда на лепестках лежала всего лишь росинка. Красивая прихоть ювелира, пустяк. Я поднес камею почти к самому глазу и поймал свет лампы Арганда. Внутри хрусталя вспыхнул вензель — «Т. Я.». Он был объемный, будто кто-то вывел его светом в глубине капли.
Завернуть такую вещь в тряпицу? Сунуть в лавочную коробочку из картона? Ну уж нет. Нужен был такой футляр, чтобы тоже был бы под стать цветку.
Из-под верстака я достал брусок корня грецкого ореха. Плотное дерево с темными завитками выглядело так, будто в нем навсегда затаился дым. Корень не любит трескаться, оттого и был прихотливым для обработки, чуть поведешь стамеску против волокна — вырвет щепу. Я закрепил брусок, провел ногтем по будущему разрезу и взялся за сталь.
Стамеска пошла с тихим скрежетом, пахнуло горьковатой древесиной. Через несколько минут на верстаке уже лежали две половинки будущей коробочки, пока грубые и с лишним мясом по краям. Еще пройтись циклей, снять углы, выбрать ложе.
Я взял тонкое сверло и наметил пазы под петли футляра. Сверло кусало орех. Хорошее занятие для дурных мыслей: крути, дави, да не спеши.
Я врезал в орех крошечные латунные пластины — основу секретного замка. Замочной скважины здесь не будет. Открыть футляр можно только двумя пальцами: нажать на скрытые деревянные заклепки, которые я замаскирую под естественный узор. Татьяна девушка умная, разгадает секрет.
Мысли вновь вернулись к идее с отрядом стрелков. По нынешним меркам это, конечно, подлость. Линейная пехота так не делает. Я старый ювелир, а не паладин из французского романа. Мне нужно, чтобы вражеский штаб на несколько дней ослеп, оглох и начал сам себе противоречить.
Скрытый замок орехового футляра у меня под пальцами неожиданно громко звякнул. В подвале, где этот звук прозвучал почти нахально.
Камея с микроскопическим секретом сидела внутри надежно. Любопытный станционный смотритель, вороватый почтарь или ночной гость с постоялого двора мог хоть все ногти переломать — до содержимого он бы не добрался, пока не узнает, куда давить.
Я потер глаза. Бессонная ночь. Зато в голове стояла ясность. После хорошей технической задачи всегда становилось спокойнее. Вещь сделана, замок работает, камень спрятан.
Я поднялся, погасил лампу Арганда и стал подниматься наверх по каменным ступеням. Дом еще не очнулся толком, однако кухня уже жила, Анисья гремела посудой. В коридоре тянуло горячим хлебом.
В кабинете я сел за массивный стол, придвинул к себе плотную писчую бумагу и долго смотрел на чистый лист.
Письмо Татьяне.
Хм… не Онегин я, однако.
Перо скрипнуло. Поднялось раздражение. Будь она здорова, счастлива, занята по горло — да ради Бога. Написала бы хоть одну строчку: «Благодарю за весть, барон, дел много, более писать не стану». Я бы, может, даже поклонился ей за это в пояс. Поставил бы точку и занялся линзами, стволами, чем угодно.
Но молчание… Оно не дает закрыть дверь. Оно оставляет щель, в которую лезет всякая дрянь: догадки, обиды, подозрения, мужская глупость. Татьяна Лукьяновна сидит, небось, в своей гостиной, кутается в шаль и считает, сколько еще барон будет дергаться на крючке.
— Ну уж нет, голубушка, — пробормотал я и поставил перо на бумагу.
'Татьяна Лукьяновна.
Столичные хлопоты отнимают время.
Вы упорно не отвечаете на мои письма. Допускаю, что я чем-то задел вас. В таком случае приличнее было бы сказать прямо, чем держать меня в неведении.
Посылаю вам вещь, сделанную собственными руками. Примите ее как память о московском доме, где меня и моих людей приняли как родных.
В подарке есть секрет. Посмотрите на него при хорошем свете — и поймете, почему я счел нужным отправить именно эту вещь.
Ответьте. Хоть двумя словами.
Г. С.'
Хватит с нее. И с меня тоже.
Письмо я запечатал, вложил вместе с ореховым футляром в плотный кожаный мешочек и туго затянул шнурки. После этого дернул за шнур колокольчика.
Архип явился через несколько минут. Один из тверских парней, плечи — косая сажень, взгляд исподлобья. Он мне нравился тем, что был похож на человека, который заранее не доверяет всему миру. Толстой гонял таких на полигоне до мокрых рубах, зато лишние вопросы из них улетучивались.
— Звали, барин? — он поклонился воин.
— Звал. Поедешь в Москву.
На стол перед ним лег кожаный мешочек. Следом — увесистый кошель с серебром на прогоны и казенная подорожная, была у меня такая, хоть тут сгодились связи при дворе.
— Поедешь быстро, лошадей меняешь по первому требованию, бумага позволит. В Москве найдешь дом купца Якунчикова. Пакет вручишь лично в руки Татьяне Лукьяновне.
Архип молча махнул головой.
— Слушай дальше. Девица она с гонором. Может отказаться брать. Может взять и сказать, что ответа не будет.
— И что делать-то, барин?
— Сидеть.
Архип моргнул.
— Как сидеть?
— А вот так. Терпеливо. В людской, в прихожей, на лавке у ворот — где пустят. Буянить не смей. Приказчиков за грудки не хватай. Просто будь у них перед глазами. День, второй, третий. Мозоль им глаза так, чтобы старый Лукьян сам попросил дочь написать хоть строчку, лишь бы ты убрался с их двора. Купцы скандала не любят, особенно домашнего.
Архип подумал, и на его широкой физиономии появилось понимание.
— Выморить, стало быть.
— Именно. В Петербург без ее письменного ответа не возвращайся. Хоть два слова на огрызке бумаги. Так и передай. Запомнил?
— Не извольте сумлеваться. Без грамотки не ворочусь.
Он сгреб со стола вещи, спрятал мешочек за пазуху, кошель сунул к поясу и вышел.
Я откинулся на спинку кресла. За окном серел тусклый рассвет.
На душе было спокойно. Я бы даже сказал, душевно. Но на задворках сознания мелькала неприятная мысль…
От автора: не забывайте кормить музу автора, нажимая на такой значок: ❤