Глава 7

Февральская вьюга лупила в окна Зимнего дворца. За двойными рамами чернела ночь; в залах таяли тысячи восковых свечей. На хорах надрывался оркестр, однако музыка тонула в гомоне.
У мраморной пилястры было холодно. Я прижался к ней. Высший свет праздновал, генералы бряцали орденами, старухи-фрейлины обшаривали глазами декольте юных дебютанток. Эдакая столичная ярмарка тщеславия.
Мне требовались уральские заводчики. Варвара говорит, что можно найти поставщика в обход московских оружейников. Даже дала несколько фамилий, но сама к ним не смогла пробиться. А это уже звучит подозрительно. Уж моя-то Варвара луну с неба смогла бы достать. Поэтому сегодняшний выход я приурочил именно к поиску этих «фамилий».
Обычная армейская сталь гнулась, а чугун крошился. Резервуары для пневматики делались из металла без углеродных раковин, без пор, без подленькой внутренней гнили, которую снаружи не разглядишь. Загонишь туда воздух под давлением — и дрянная сталь лопнет в руках у стрелка. Якунчиков хоть и свел меня с нужными людьми, но мне не хотелось зависеть от одного поставщика, оттого нужен был запасной вариант.
От яркого света слезились глаза. У левой колонны хохотал один из нужных мне людей, некий Яковлев. Рядом с ним терся кто-то из младших Демидовых. Сквозь танцующую толпу к ним было не пробиться; оставалось ждать, пока сами потянутся к карточным столам.
— Барон Саламандра.
Каркающий голос раздался над ухом. Я развернулся.
Из-за спины вынырнул мужчина в расшитом золотом мундире. Князь Оболенский.
Пять лет назад этот человек купил меня — забитого Гришку-подмастерье, вместе с потрохами. Тогда князь высился глыбой, владыка жизней, кошельков и чужих судеб, передо мной стоял интриган. А он подсдал, я бы даже сказал — постарел.
Я поклонился насколько требовал этикет.
Оболенский оперся на трость, медленно прошелся взглядом по моему баронскому фраку и скривил губы.
— Высоко летаете, Григорий Пантелеевич. Смотрю — и диву даюсь. А ведь помню щенка в ювелирной каморке, что над сломанной фибулой корпел.
Голос он нарочно поднял. Поблизости обернулись двое молодых корнетов. Он в своем репертуаре, никак не изменился за это время, тыкал двору в мое прошлое.
— Память вас не подводит, князь, — я улыбнулся. — Ту фибулу я сделал на совесть.
Подбородок у Оболенского дернулся.
— На совесть, да. Потом, правда, какая-то странная история произошла с ней.
— Это уже не моего ума дело. Сохранность драгоценностей — забота владельца, а не какого-то подмастерья или мастера. — Князь скривился, хотел что-то сказать, но я хмыкнул, переводя разговор. — Вы купили мне свободу.
Я подался вперед.
— И долг тот я закрыл сполна. Перстень с сапфиром вы носите до сих пор. Огранка редкая, даже мутный камень вытягивает. Больше за мной ничего нет.
Оболенский побледнел.
— Корни забываете, барон. Придворный паркет скользкий. Упадете — костей не соберете.
— Я хожу с тростью, ваше сиятельство. Третья точка опоры. Выручает.
Достал уже. Сколько можно мне все время тыкать в мое прошлое?
Еще секунду Оболенский сверлил меня взглядом, потом круто развернулся и заковылял прочь.
Я шумно выдохнул и сильнее сжал трость.
Сбоку подошел лакей с подносом, я сгреб бокал и залпом влил в себя пойло. Не помогло.
— А вы безжалостны, Григорий Пантелеевич.
Пустой бокал чуть не выскользнул из пальцев. Сегодня что, собрание старых недругов Саламандры?
Слева, прислонившись спиной к мрамору, стоял Петр Вяземский. Поэт смотрел поверх края своего бокала. Это был тот самый наглец, котлрый обозвал меня бездушным механиком, а я заставил его подавиться словами, показав «Лиру», поющую от прикосновения.
Вяземский возмужал, не в пример Оболенскому, взгляд стал цепким и колким.
— Петр Андреевич. Дурная у вас привычка — появляться из щелей.
— Грешен, Григорий Пантелеевич. Люблю смотреть на людей, когда с них слезает позолота. Князя Оболенского вы только что мастерски уязвили.
Я поставил бокал на подоконник.
— Оболенский живет прошлым. Я — будущим.
Вяземский усмехнулся.
— Будущее. Красивое слово. В Зимнем теперь только и разговоров о вашем новогоднем чуде. Световая диорама Романовых: хрусталь, да образы на стенах. Дамы до сих пор ахают.
Он отпил из бокала.
— Вы гений, барон. Признаю. Тогда, у Волконской, я проиграл вам пари вчистую. Ваша механика умеет петь.
— Рад, что вы переменили мнение.
— Переменил. Только смотрю сейчас на вас и не пойму…
Вяземский отставил бокал и сделал шаг ко мне, пахнуло табаком.
— Вы сотворили чудо. Двор у ваших ног. Государь благоволит. Вдовствующая императрица, говорят, даже женить на своих фрейлинах хочет. А вы торчите здесь, у колонны.
Он повел рукой, показывая на кружащийся зал.
— Музыка. Женщины. Вино. Праздник жизни! А вы глядите так, будто все вокруг — пыль.
Челюсти сомкнулись сами собой. К чему он ведет?
— Вы не веселитесь. Вы будто ищете кого-то или ждете беды.
Угадал же, паршивец. Тут самое время было отшутиться, свернуть всё в салонную чепуху, улыбнуться, махнуть рукой, попросить еще шампанского.
— Вы слишком высоко меня ставите, Петр Андреевич. У меня всего лишь нога ноет на погоду, да и от оркестра уже хочется оглохнуть.
Вяземский долго смотрел мне в лицо, не поверил.
— Больная нога не делает взгляд мертвым, Григорий Пантелеевич.
Поэт махнул гривой и ушел в толпу. Я отвернулся к окну, за стеклом мела метель.
Бал гремел дальше. В десяти шагах юный поручик шептал на ухо зардевшейся фрейлине какую-то скабрезность. Две тучные княгини обсуждали цену на бархат, седой генерал с красным лицом доказывал соседу, что русского штыка французу вовек не выдержать.
Они ничего не знали, а ведь четыре месяца оставалось до вторжения.
Увешанная бриллиантами толпа кружилась по залу, их мир трещал по швам, только звука никто не слышал за оркестром. Скоро паркет сменится грязью смоленских дорог. Деревни пойдут дымом, веселый поручик сгниет в безымянном рву под Бородино, а седой генерал будет харкать кровью на простреленном редуте.
Чернюшная тоска залезла под ребра.
Нужно не думать обо всем этом сейчас. Мне нужна была сталь.
Оттолкнувшись от колонны, я пошел сквозь толпу к Яковлеву, но тот уже ушел куда-то. Нужно будет у Толстого разузнать куда провалился этот прощелыга.
Я развернулся и пошел прочь от слепящего света.
Галерея была в полумраке, я привалился плечом к оконному откосу. Сквозняк от высоких рам забрался под воротник фрака. Дышать стало легче, воняющий зал остался позади. Я закрыл глаза и сразу уловил неспешные шаги. Половицы под ковром даже не скрипнули.
Я открыл глаза, в двух шагах стоял человек. Черная ряса сливалась с тенями галереи, на груди тускло желтела золотая панагия. Я скользнул взглядом выше.
Клобук. Из-под него на меня смотрели глаза мудрого человека. А я знаю его. Когда выполнял заказ церкви на освещение, пару раз пересекались, успели познакомиться.
Августин. Викарий Московской епархии.
Я с подобающим уважением склонил голову.
— Ищете тишины, барон? — голос у него был с хрипотцой.
— Прячусь от духоты, Владыка.
— Понимаю.
Августин подошел ближе, в ноздри залез запах ладана.
— Зимний дворец полнится слухами о вашей работе. Государь зело доволен. Говорят, вы заставили хрусталь рисовать живые картины на стенах. Собрали свет воедино.
Я промолчал. Церковные иерархи такого полета не бродят по темным переходам ради праздного любопытства, ему явно что-то было нужно.
— Я был недавно в Москве, в Архангельском соборе, Григорий Пантелеевич. Вы там бывали?
— Не случалось.
— Там есть купола. Высота забирает свет, а кто как не вы в этом разбираетесь. В непогоду под сводами стоит сумрак, сотни свечей в паникадилах спасают мало. Открытый огонь коптит. Сажа въедается в росписи, чернит позолоту. Мы тратим громадные средства на чистку и главное…
Викарий заложил руки за спину.
— Алтарь теряется. В самый торжественный момент литургии внимание паствы рассеивается. Я хочу это исправить. Мне нужен свет. Вы уже показали себя мастером в этом деле.
Епископ смотрел на меня в упор.
— Один столп света должен падать из-под самого купола прямо на престол. Вы спрячете источник. Прихожане поднимут головы и увидят не лампады, а божественное сияние, Синод выделит нужные ассигнования. Мы дадим вам мастеров и любые материалы. Возьметесь?
К моему собственному удивлению усталость испарилась.
Мозг ювелира будто расчистил площадку. Передо мной висела пустая чертежная доска.
Свечи такой плотности потока не дадут, потребуются аргандовы лампы. Я подниму их под самый купол, медные трубки для отвода копоти выведу наружу.
Дальше рефлекторы, закажу стеклянные полусферы. Заднюю стенку залью ртутной амальгамой и закатаю в плотный лак, выстрою параболу так, чтобы она поймала каждую искру от аргандовых ламп.
Но расстояние до пола гигантское, луч разойдется, ударит в алтарь слепым пятном.
Нужна линза, горный хрусталь, огромные, чистейшие куски уральского кварца. Я заставлю людей перерыть тонны породы, найду монолиты без единой трещины, без волосяных включений рутила и мути.
Сам выточу линзу. Я сделаю многоступенчатый фацет. Сотня граней. Центральные площадки пустят основной световой поток, боковые я срежу под микроскопическими углами. Они заберут остаточный свет и мягко рассеют его по контуру.
Мы соберем тяжелый чугунный подвес на червячной передаче. Я спрячу всю эту громоздкую механику за лепниной и фальшивыми карнизами.
Проект легко всплыл перед глазами, видимо из-за того, что я уже делал подобное. Но теперь у меня есть опыт и желание улучшить.
Я поднял глаза на Викария. Августин видел пожар в моих глазах.
Я открыл рот. «Да» уже вертелось на языке.
И тут меня словно обдало ледяной водой, взгляд зацепился за золотую панагию на груди епископа. Викарий Московский. Августин.
Я вспомнил, кто стоит передо мной.
Июль. Этот самый Августин будет стоять в Успенском соборе. Духота, плачущая толпа москвичей. Он прочитает молитву «О спасении Отечества», будет умолять людей нести последнее серебро на ополчение, будет тайно, по ночам, паковать церковные святыни в простые телеги, пока к Москве потянутся авангарды французской кавалерии.
У меня перехватило дыхание. Я ведь мысленно проектировал хрустальные линзы. Зачем? Для кого? Через семь месяцев эти алтари превратятся в конюшни. Французские кирасиры будут сдирать золотые оклады штыками, гвардейцы Даву разобьют мои зеркала прикладами просто ради забавы.
Хрусталь, масляные горелки, игра света. Какая бессмысленная дурь.
Я посмотрел на Августина. А ведь я обещал митрополиту помочь, если вдруг церкви понадобятся мои услуги, но это не тот случай.
— Владыка.
Голос хрипел, я прочистил горло.
— Прошу простить меня. Я не могу согласиться.
Епископ свел брови, мелькнуло раздражение, видать, не привык к отказам от ремесленников.
— Вас страшит размах, барон? Или казна Синода кажется недостаточно щедрой?
Я выпрямился.
— Давайте отложим этот разговор на полгода. До осени.
— Отчего же?
— К осени, Владыка, небесам потребуются от нас совсем иные огни. Праздничные свечи и хрустальные блики не спасут.
Августин прищурился и вслушался в интонацию. Я говорил тихо.
— Вашей пастве скоро понадобятся ваши молитвы о выживании, а не игра света на позолоте.
Я сделал шаг назад.
— Приберегите металл. Не тратьте серебро на зеркала. Оно скоро понадобится для более насущных дел.
Ох, палишься, Толя. Палишься…
Епископ молчал, его лицо потемнело. Он был человеком глубокого ума и уловил в моих словах невысказанное. Августин медленно и широко перекрестил меня. Потом, без единого слова он развернулся и ушел в сторону освещенного зала.
Я остался один. Привалился затылком к стене. Да уж, поговорил, называется.
Ряса Викария Августина растворилась в полумраке коридоров.
Со стороны парадной залы доносился шум толпы. Я слышал шарканье сотен подошв по паркету и звон хрусталя. Оттуда тянуло духотой, я втягивал носом сквозняк, пытаясь вытравить из памяти картины горящей Москвы.
Дурнота отступала, дыхание выровнялось.
Я уловил краем глаза едва заметное движение.
Из глубокой ниши, скрытой тяжелой бархатной портьерой, выскользнул человек. Я напряг зрение, силуэт оформился в женскую фигуру.
Элен. Ее я рад был видеть.
Она подошла почти вплотную, избегая полос света от настенных шандалов. Я скользнул взглядом по ее наряду и подобрался. На ней было платье из темного бархата, шея голая, на запястьях ни единого браслета. Умная женщина понимала, что блеск камней в полумраке привлекает ненужное внимание. Видимо, сегодня не на танцы собиралась. Работает на благо Сперанского.
Стоп. Сперанский, точно. А ведь насколько я помню будет ареста Сперанского. Или я сумел исправить историю? В моем времени реформатор пал, аристократия радостно рвала его наследие на куски, тайная канцелярия рыла носом землю. Элен в таком хаосе придется ежечасно играть со смертью, балансируя между допросами и ошметками своей рухнувшей агентурной сети.
От ее одежды пахло морозной улицей, видимо только приехала во дворец.
— Бал веселится, Григорий, — выдохнула она одними губами.
Я промолчал.
— А курьеры из герцогства Варшавского загоняют лошадей насмерть.
О как. Кажется, мне сейчас скажут какую-то весть. Даже расшаркиваться не надо, сразу к делу.
Я перехватил рукоять трости.
— Слушаю.
Она придвинулась еще на полшага, я чувствовал ее прерывистое дыхание.
— Переброска к Висле закончена. Интенданты скупают овес, сено, волов. Цену не торгуют вообще. Платят любым золотом.
Элен выдавала выжимку из донесений.
— Даву сбил корпуса в единый кулак. Огромный кулак. Жером Бонапарт принял под руку правое крыло.
Я слушал эти обрывки, и мозг автоматически переводил все в цифры. Сто тридцать тысяч штыков здесь, восемьдесят тысяч сабель, артиллерийские упряжки. Полевые кузни, тысячи, десятки тысяч фургонов с провиантом.
А к чему она именно так мне преподносит это все? И почему мне? Я же ювелир как бы. Или это выполнение задания Сперанского? Посмотреть на мою реакцию и услышать мое мнение? Да нет же, чушь. У него полно советников и без меня. Может это игра самой Элен?
Ладно, что мы имеем? Французская военная машина выглядела как грандиозный алмаз, способный разрезать любую пехотную линию.
Но Элен только что ткнула пальцем в самую мутную часть этого камня.
Я видел внутренние трещины, массы людей пожирают тонны хлеба каждый день. Растянутые на сотни верст коммуникации становятся хрупким. Гигантские конные обозы жрут траву и вязнут, это чудовищно тяжелая, неповоротливая махина.
Правое крыло. Жером Бонапарт. Младший брат корсиканца, амбициозный и капризный. А севернее сидит Даву — педант, не терпящий самодеятельности. Расстояние между ними колоссальное.
Линия связи между этими корпусами ляжет через белорусские пущи. Офицеры с кожаными тубусами поскачут по узким грунтовым проселкам, где в дожди тонет тележное колесо.
Я давно знал, что именно в эту слабость надо бить.
Опытный огранщик никогда не лупит по кристаллу кувалдой, он ставит стальное зубило точно на линию внутреннего напряжения и наносит один короткий удар. И камень распадается сам.
Мы ударим по курьерам, выдернем нервные волокна из тела этой армии. Жером перестанет получать приказы от брата, а Даву потеряет соседей из виду.
— Они пойдут весной? — я задал вопрос, хотя прекрасно помнил даты.
— Ждут дорог. Трава должна взойти, — Элен плотнее запахнула полы зябко поводя плечами. — Лошадям нужен подножный корм. Месяц. От силы два. Начало июня — крайний срок.
— Спасибо, Элен.
Мой голос был равнодушным. Я даже сам удивился этой мертвой интонации.
Она вскинула голову, вглядываясь в мое лицо. В ее расширенных зрачках бился загнанный страх. На миг мне показалось, что она пришла сюда за якорем, за спасением. Будто она хотела, чтобы я увез ее, спрятал, дал защиту.
Мы смотрели друг на друга в полумраке галереи. Элен встала на цыпочки и нежно поцеловала. Не знаю, что ее так напугало, но ее тело аж трепетало. Она действительно боялась чего-то. Неужели Сперанского уберут и она понимает в какую ситуацию попадет? Еще пару мгновений мозг пытался соображать, но поцелуй выбил дух и разум накрыло сладостным дурманом.