Запретная любовь. По краю пропасти · Глава 16 · Данко

Глава 16 · Данко

3 года назад

За три года успеваешь привыкнуть к пустоте.

Не полюбить ее. Не принять. Просто научиться жить так, будто она — часть тела, как шрам, который не болит каждую секунду, но ты всегда помнишь, где он.

Я держался подальше от Евы почти три года.

Не потому что внезапно стал хорошим. Не потому что «понял» и «осознал».

Потому что ее мать однажды посмотрела на меня так, будто я — не человек, а беда, которая ходит на двух ногах, и сказала тихо, без истерики, без угроз:

— Дай Еве время вырасти.

Это было хуже любого запрета, хуже угроз Демона, хуже ненависти города.

Потому что в этих словах не было вражды — только страх.

И ответственность.

И просьба, которую я не имел права не выполнить.

Я отошел. Настолько далеко, насколько мог.

Не появлялся в «Заречье».

Не ходил к озеру.

Если дорога выводила меня туда, где я мог увидеть ее хотя бы издалека, я сворачивал — даже если приходилось делать крюк в десятки километров.

Я не подходил. Не искал. Не проверял.

Довольствовался слухами, как подаянием.

Кто-то говорил: «Хорошо поет».

Кто-то — «похорошела».

Кто-то — «взрослая стала, школу заканчивает».

И всякий раз внутри поднималось это мерзкое, непрошенное: а для кого?

Для кого она взрослеет. Для кого поет. Кому улыбается. Кто стоит рядом, пока я грызу себя изнутри и делаю вид, что у меня есть гордость.

До нее наверняка доносились слухи обо мне. Что я работаю на деда, что я теперь управляю той частью бизнеса, что связана с конными заводами, что жеребцы с этих заводов продаются на лучшие ипподромы страны за цену самого лучшего дома в Чернорецке.

Иногда мне хотелось сорваться.

Просто приехать. Просто увидеть. Не трогать. Не говорить. Хотя бы убедиться, что она существует не только в моей голове.

Но я держался.

Буквально зубами держался.

Дед, наверное, почуял, что я сам не свой.

Вскоре после разговора с Татьяной Вершининой он бросил как бы между делом:

«Тут недалеко женщина живет. Вдова. Муж у нее допрыгался. — Я не стал спрашивал, что это означает. — Ты можешь время от времени навещать ее, если надо. Что? — фыркнул Демон, увидев мой взгляд. — Ты молодой мужик, это нормально, знать, чего тебе нужно от женщины».

Я признавал его правоту.

У меня не было никакого желания встречаться с девушками, потому что все мои мысли занимала Ева и новое дело, которое поручил мне Демон — управление конюшнями.

Но у моего тела было другое мнение.

Дни шли.

Я не сидел с календарем, не вычеркивал дни. Я вообще не думал о датах.

Но в конце концов я дожил до того года, когда Еве должно было стукнуть восемнадцать.

Это жизнь сама подкинула мне эту цифру, как камень в окно.

И стена, которую я строил три года, дала трещину.

Не потому что «теперь можно».

Потому что теперь я больше не мог притворяться, что мне хватает слухов.

И все началось там, где всегда начинается самое страшное — в обычный день.

Поле было сухое, выжженное солнцем. Трава ломалась под ботинками, пыль стояла тонкой взвесью. Техника гудела где-то в стороне — привычный фон, как дыхание.

Мы с Александром Вершининым работали не первый раз.

Он был человеком Демона — точнее, человеком дела. Упрямый, крепкий, из тех, кто держит на себе полмира и считает, что так и должно быть.

И он меня ненавидел.

Не бурно, не театрально.

Его ненависть была другой породы — холодной, деловой, как презрение к грязи под ногтями. Он не считал нужным кричать. Он просто не признавал меня, как не признают равного.

Я для него был ' выродок'.

Порченый. Опасный.

И главное — тот, кто когда-то посмел дружить с его дочерью.

Мы почти не разговаривали.

Он отдавал распоряжения рабочим, я делал свое дело. В полях он был главным. На конюшнях — я.

Если надо было обратиться — он говорил через других, будто мой слух недостоин его голоса.

И вот в тот день он вдруг остановился.

Не споткнулся — именно остановился, как будто кто-то нажал кнопку «пауза».

Пальцы сжались на груди — жестко, неловко, будто он пытался вырвать из себя боль. Лицо на секунду стало серым.

Я сразу понял: это не усталость.

— Эй… — я шагнул к нему.

Он дернулся, будто от моего голоса ему стало хуже.

— Не подходи, — хрипло сказал он.

Вот и все.

Даже когда земля уходит из-под ног, он остается собой.

Даже когда тело предает, он держит дистанцию.

— Вам плохо. — сказал я жестко. — Надо врача.

— Не командуй… — он закашлялся и попытался выпрямиться.

Гордый до тупости.

Из тех, кто скорее упадет, чем позволит кому-то «такому» придержать его под локоть.

Я видел таких.

Они сильные, пока у них есть почва. И они ломаются, когда почвы нет.

Он сделал шаг — и его качнуло.

— Отвали, Суворов, — прошипел он сквозь зубы, и в этом «Суворов» было больше ненависти, чем в любой матерщине. — Обойдусь.

Вершинин начал оседать.

Я подхватил его.

Он дернулся, попытался отбиться.

Кулак слабый, не попал как следует — но он ударил. Потому что иначе не мог. Потому что для него принять помощь от меня — все равно что признать поражение.

Я стиснул зубы.

Не из-за удара. Из-за того, что он даже сейчас думает не о жизни — о гордости.

— Ты… — выдохнул он. — Руки… убери…

— Я уберу, когда ты окажешься там, где тебе должны помочь, — сказал я. Голос у меня был низкий и ровный, но внутри уже поднималась злость.

Не на него.

На всю эту гребаную жизнь, где даже несчастье приходится отстаивать.

Я довел его до машины. Он упирался, цеплялся ногами за землю, как будто земля могла удержать его в сознании.

Сел на пассажирское сиденье, тяжело дыша, и уперся лбом в стекло.

— Никуда… не поеду… — пробормотал.

— Поедешь, — сказал я и захлопнул дверь.

Он повернул ко мне голову.

Глаза были злые. И испуганные.

Но страх он прятал под ненавистью — как всегда.

— Лучше сдохнуть, — выдавил он.

Я на секунду застыл.

Вот оно.

Весь Александр Вершинин.

Я мог бы ответить грубо. Мог бы сказать: да мне плевать, как ты подохнешь.

Но я не сказал.

Потому что в голове вспыхнуло одно:

Если он сейчас умрет — она никогда меня не простит.

А еще — потому что, как бы он меня ни ненавидел, он был ее отцом.

Человеком, который ее растил.

Который стоял между мной и ней — и в каком-то смысле имел на это право.

Я молча завел двигатель.

Вершинин почти сразу потерял сознание.

В больнице было слишком светло.

Такий свет всегда кажется неестественным — как будто здесь нет права на тьму, на слабость, на смерть.

Мне задали вопросы.

Фамилия. Возраст. Кто родственники.

Я говорил автоматически, как человек, который привык решать, когда другим плохо.

— Жена… Татьяна. Дочь… Ева. — И на этом слове воздух вокруг будто изменился.

Ева.

Мне показалось, я сказал это вслух впервые за эти три года. Не в голове, не в памяти, а реально.

И слово легло на язык тяжело, как металл.

— Вызывайте, — бросил врач медсестре и ушел за дверь.

Я остался в коридоре.

Сел. Потом встал. Потом снова сел.

Пальцы пахли пылью поля и чужим потом — его потом.

Смешно: я всю жизнь таскал на себе чужую грязь, но именно эта грязь сейчас казалась мне самой опасной.

Потому что она вела к ней.

Я знал, что она придет.

И чем ближе была эта мысль, тем сильнее во мне поднималось то, что я три года держал под крышкой:

голод.

тоска.

ярость.

страх.

Страх себя рядом с ней.

Потому что я не умею быть «просто рядом».

Я не смогу стоять рядом и ничего не делать.

Шаги в коридоре сбились, ускорились, перешли почти в бег.

Я поднял голову — и увидел Татьяну, мать Евы.

Она летела вперед, не разбирая дороги, будто коридор был не коридором, а последним отрезком между ней и чем-то страшным. Лицо бледное, губы поджаты, взгляд — мимо всего, кроме одной-единственной двери.

Она меня не увидела.

Или увидела — но не зафиксировала.

Так смотрят на мебель, на стены, на все, что не имеет значения в конкретную секунду.

— Где он? — бросила она кому-то из медперсонала, уже на ходу. — Александр Вершинин. Я его жена.

Ей ответили, она кивнула — и тут же исчезла за поворотом, там, где были врачи, бумаги, объяснения, слова «несмертельно» и «нужно понаблюдать».

А Ева осталась.

Не одна.

Рядом с ней стоял парень. Высокий, крепкий, лет восемнадцати–девятнадцати, в куртке, явно накинутой наспех. Лицо открытое, самоуверенное, из тех, кто чувствует себя в мире на своем месте. Он держался слишком близко — не как друг, не как случайный знакомый. Как тот, кто считает, что имеет право.

Я заметил это сразу.

Раньше, чем рассмотрел ее саму.

Она стала другой. Еще красивее.

Обозначилась фигура. Тонкая, но женственная. Грудь, шея, хрупкие плечи.

Не подросток. Женщина.

Даже то, как она держалась… так держатся женщины, уверенные в себе.

Я видел таких в большом городе. Они смотрели на меня изучающе и часто — с интересом. Не с опаской и не с презрением, как здесь.

Ева увидела меня не сразу.

Сначала что-то сказала этому парню, тихо, быстро. Потом подняла глаза — и будто налетела на взгляд.

Мы замерли.

Я не сделал ни шага.

Не потому что не хотел — потому что вдруг понял: если двинусь, назад уже не отступлю.

Она смотрела внимательно. Без испуга. Без растерянности.

И в этом спокойствии было что-то новое. Чужое. Опасное.

— Спасибо, — сказала она парню, не отводя от меня глаз, — что подбросил нас с мамой.

Она запнулась на секунду — и я уловил это.

Неуверенность. Не в словах — в ситуации.

— Не вопрос, — хмыкнул парень.

Быстро оглянулся по сторонам — и, конечно, заметил меня.

В его взгляде мелькнуло что-то оценивающее.

Интерес.

Азарт.

Он явно понял больше, чем ему следовало.

Ева чуть повернулась к нему.

— Поезжай, — сказала она спокойно. — Увидимся завтра.

И тогда он сделал шаг ближе.

Слишком близко.

Я напрягся инстинктивно.

Тело отреагировало раньше головы — как всегда.

Он наклонился и поцеловал ее.

Не быстро.

Не украдкой.

Демонстративно.

Как будто утверждал свое право на нее.

Она его не оттолкнула.

Внутри у меня что-то дернулось — резко, больно, как если бы старый шрам вдруг решили вскрыть без предупреждения.

Три года.

Три гребаных года.

Я смотрел, как его ладонь скользнула по ее спине, как он позволил себе задержаться на секунду дольше, чем было нужно. Как она наконец отстранилась — мягко, без резкости, без пощечин, без сцен.

— Хватит, — сказала она тихо.

Он усмехнулся.

Самодовольно. Уверенно.

— Позвони, — бросил он и, проходя мимо, задержал взгляд на мне.

Он ушел, не торопясь.

А мы остались.

Воздух в коридоре стал плотным, тяжелым, будто его стало меньше. Я вдруг отчетливо почувствовал запах больницы, лекарств, чужой тревоги — и что-то еще, знакомое до боли.

Ее.

Она смотрела на меня прямо.

Без вызова. Без оправданий.

— Данко, — сказала она наконец. Не вопрос. Констатация. — Ты привез папу?

— Да, — ответил я и фыркнул: — Хотя он отчаянно сопротивлялся.

Молчание снова повисло между нами — густое, напряженное.

Я не знал, что сказать.

Она — тоже.

Но одно я понял точно.

Я три года держался, довольствуясь слухами.

А теперь увидел ее взрослую. Не свободную. Не мою.

Я-то думал, дело только в том, чтобы «подождать».

И вот — дождался.