18 глава
Сатир
Меня жёстко гнёт — будто ржавые тиски сдавили грудную клетку, выжимая воздух, душу, жизнь. Слова рыжей вырвали душу с мясом, растерзали на куски и растоптали в луже грязи, смешанной с кровью и осколками стекла.
Внутренняя лихорадка пожирает каждую клетку, скручивает мышцы в тугие узлы, выжигает всё дотла, остаётся лишь обугленная оболочка, шелуха человека.
Мне ничего не оставалось, как пуститься во все тяжкие. С головой нырнуть в омут безумия, где нет дна, нет правил, нет возврата. Мир рухнул, рассыпался в прах, жизнь кончена — так шептал внутренний голос, ядовитый, как гадюка.
Открывать глаза не хочется, дышать больно, каждый вдох режет лёгкие, двигаться невыносимо, будто тело залили свинцом. Я искал успокоения, хватался за него, как утопающий за соломинку: в развязных тёлках с холодными глазами, в огненной выпивке, обжигающей глотку, в диких вечеринках, где музыка грохотала, и долбила по ушам, а воздух был пропитан потом, дымом и адреналином.
Ночевал где придётся. У очередной тёлки — просыпался от её слащавого голоса и мерзкого ощущения липких простыней, а в голове стучало: «Это не то, это всё не то».
У братвы — курил на балконе с кем‑то из парней, слушая их пустые разговоры о бабках и тачках, а сам смотрел в чёрное небо, где не было ни одной звезды.
На хате, где балдели, — валялся в углу, пока вокруг мелькали тени, гремела музыка и кто‑то хохотал истеричным смехом.
Я уже не различал день или ночь. Время превратилось в вязкую массу, а голова была забита осколками мыслей, воспоминаниями и ядом её слов.
Меня жёстко тянуло к рыжей — это было как зависимость, как ломка, как острая игла, впивающаяся в мозг. Я глушил это чувство, давил его кроссом, но оно прорывалось наружу, и снова бомбило.
Иногда я срывался. Приходил к её квартире ночами и долбился в дверь, как обезумевший. Кулаком, снова и снова, пока костяшки не начинали кровоточить, а кожа не сдиралась до мяса. Мне никто не открывал, соседи вызывали дежурку, мать вытаскивала из обезьянника — и так по кругу, по бесконечному чёртову кругу.
Я уже ненавидел не только рыжую, но и себя. Себя в большей степени. Превратился в отребье, в мусор, который никто не уважает, а только жалеет с брезгливой гримасой.
В какой‑то момент Шэр с Поэтом вытащили меня с очередного движняка. Буквально выволокли под руки, когда я уже еле стоял на ногах, шатаясь, как пьяный зомбак. Увезли в пустующую квартиру Поэта и закрыли — заперли, как зверя в клетке.
Метался по квартире, как раненый зверь, не зная, в какой угол себя загнать, чтобы стало легче. Ни капли спиртного — так они меня наказали. Решили лишить последнего удовольствия, последней ниточки, за которую я цеплялся. В ярости перевернул журнальный столик, пнул кресло — оно отлетело к стене с глухим стуком.
Устав от всего, из последних сил дополз до дивана и провалился в сон. Рыжая даже во снах приходила — то с мольбой в глазах просила прощения, то смотрела с ненавистью, цедила сквозь зубы:— В кого ты превратился, ты убожество.
Я готов был растерзать её. Кричал в ответ, срывая голос:— Это ты виновата, это всё из‑за тебя!
Она отвечала холодно, безжалостно:— Ты сам себя довёл. Сам так захотел.
А я подходил к ней, и целовал до дрожи, до боли, сжимал в объятиях так, что, казалось, рёбра треснут, и одновременно душил. В этом объятии была вся моя любовь и вся моя ненависть.
Эти сны убивали меня ещё сильнее. Я бился в агонии, ворочался на диване, сбивал простыни в комок, просыпался в холодном поту и снова проваливался в этот кошмар, как в ледяную воду.
Пять дней я жил как в ломке — физической и душевной. Долбил друзей по телефону. Набирал номер раз за разом, пока гудки не начинали сверлить мозг, но все меня посылали, ссылаясь на Шэра с Поэтом.
Это они меня замуровали и запретили мне помогать. Сами тоже не появлялись. Зато холодильник был забит всем, чем только можно — сыры, колбасы, фрукты, — но не спиртным. Позаботились, называется.
Есть не хотелось. Вся еда вставала комом в горле, будто я пытался проглотить камни. Сидел на воде, чае, кофе, а хотелось нажраться до беспамятства, забыться, отключиться от этой реальности.
Боялся спать — рыжая преследовала меня во снах, как призрак, как наваждение. Много раз порывался позвонить ей. Тянулся к телефону, сжимал его в руке до побеления костяшек, но каждый раз вспоминал её слова, что она трахалась со мной ради диплома.
Дикое, первобытное чувство обиды и боли взрывалось во мне, как бомба. Я разгромил квартиру Поэта, сам не понимая этого. Швырял подушки в стены, переворачивал стулья, пинал шкафы. Ударил кулаком в стену — на костяшках остались ссадины, выступила кровь, но боль не заглушила душевных мук.
Но с каждым днём мысли преображались, отступали на подсознательный уровень, как волны, откатывающиеся от берега. К концу недели я стал спокойнее. Даже впервые за эти дни сходил в горячий душ.
Долго стоял под струями воды, смывал с себя грязь, пот, следы прошлой жизни, ни о чём не думал. Пустота…
Казалось, что я переболел. По крайней мере, бухать не хотелось. Включил телек, нашёл старый боевик и тупо пялился в экран, следил за погонями и перестрелками, но уже без интереса, без азарта.
Тихо и спокойно стало. Я будто принял всю ситуацию, будто осознал, что пора отпустить всё, что было, достойно добить универ и чего‑то добиться в этой жизни.
Рыжая казалась где‑то далеко, неосязаемой, будто её и не было, а я сам себе придумал историю, сам разрушил себя и собрал по кусочкам — теперь уже другим, более прочным материалом.