ГЛАВА 24. Артем
Когда-то я зарекался, что не буду пить, что никогда не стану таким, как мой отец. Но, видать, с генетикой не поспоришь. Я накачивался коньяком уже несколько дней в номере отеля с тех пор, как прилетел из Армении. Накачивался до чертей наяву и до пьяных галлюцинаций. Говорил сам с собой, с ней, с отцом и с Антоном. Иногда скулил, как побитый бродячий пес, прислонившись лбом к стене, или вырубался на полу рядом с очередной пустой бутылкой.
Мне звонили партнеры, кредиторы, а мне стало по хер. Что я им скажу? Что я, бл***дь, не знал о треклятых долгах Тараса и что теперь я в полной жопе? Что гребаная рыжеволосая сука, которую я трахал, кинула меня, увела все документы и слила основным конкурентам Тараса? Я только истерически хохотал, глядя в потолок. Все в этом мире возвращается. Земля круглая, и дерьмо, всплыв, притекает обратно. Когда-то я именно так разорил Сафарянов, а сейчас у меня за душой пару сотен баксов и бумаги, которые от меня ждет тот, кому Тарас просрал компанию еще до того, как я вышел из тюрьмы. Я мог, конечно, ее вернуть обратно, мог выпустить кишки Шабанову — главному конкуренту, который требовал подписать документ о передаче контрольного пакета акций, но у меня были другие планы. Я обнулил все свои счета и обналичил деньги еще перед отъездом. А сейчас сделал то, что должен был сделать. Поступил так, как должен был поступить, и от этого мне было настолько паршиво, что хотелось выблевать свои кишки на пол.
Я отпустил ее. Я дал ей свободу. Дал новую жизнь. Ей и нашему сыну. А сам… сам я не имел никакого права на эту жизнь вместе с ними. Не имел права называться его отцом. Да она бы и не приняла меня. Наш последний разговор расставил все точки над "и". От той красивой любви ничего не осталось. Только воспоминания… и те вдруг стали казаться ненастоящими. Нари меня не простит. А я… я не стал бы просить прощения. Не потому что не чувствовал себя виноватым. А скорее, потому что она не сказала мне правды и не собиралась говорить. Не сказала даже после того, как я перед ней раскрылся. Я не винил ее в этом. Я просто понимал, что это конец.
И мой маленький сын заслужил иного… Он заслужил кого-то лучше. Не хочу ему такого ублюдка, как я. Не хочу, чтобы когда-нибудь он узнал, как я поступил с его матерью. Да, я так решил, и теперь от этого решения мне хотелось не просто сдохнуть. Нееет. Мне хотелось лезвием снимать с себя полоски кожи, чтобы перестать думать о ней… о них с кем-то другим. Перестать завидовать кому-то, кого она назовет "любимым", и тому, кого мой сын назовет "отцом". Я орал не своим голосом, корчась на полу, обхватив голову руками. Я впервые в жизни рыдал. От адской боли. Она была сильнее, чем тогда, когда Нари меня обманула, сильнее, чем тогда, когда бросила за решетку. В этот раз я сам отодрал ее от себя с мясом и выкинул за грань этого вонючего порочного круга, в котором тонул.
На все остальное мне стало наплевать. Я похерил все сделки. Пусть горят синим пламенем. Все вдруг потеряло смысл. На кой черт мне эти бабки и власть, если нет ради кого… нет ради чего? Кажется, я таки проклят. Скорей всего, ею… И пусть. Заслужил. Я ее жизнь в ад превратил. Нашу жизнь. И разорвал этот ад пополам.
Меня искали по всему городу ради гребаных бумажек и даже не догадывались, что я просто бухаю во вшивом дешевом отеле, пропивая последние деньги. Потом я им сдамся на растерзание… а, может, и вовсе, как мой папаша — башку в петлю и с циничным оскалом покажу им средний палец, уматывая туда, откуда не возвращаются.
Я сломался. Знаете, как ломаются люди? Это происходит настолько быстро, что они не успевают понять, в какой момент их пригнуло к земле, и они уже не могут подняться с этого вонючего дна никогда. В собственных глазах. Я сдох для себя самого. Увидел себя со стороны и ужаснулся той гнили, которой оброс как уродливым налетом. Я приехал оттуда другим человеком… точнее, я перестал им быть. Именно там я и понял, что я не человек. И даже не животное. Я — мразь.
У меня были свои принципы, у меня было то святое, к которому прикасаться нельзя. И я же сам поливал это святое дерьмом, я раскрошил все свои принципы и поэтому сдох для себя, как личность.
Сейчас я закапывал свой труп… и я даже не поставлю там дощечку или памятник. Такие должны гнить безымянными. Все чего я хотел на данный момент, это счастья ей. Настоящего, такого, как рисовал в своих мечтах для нас. Теперь у них есть для этого все. Я отдал им то, что смог отдать. Прости меня, маленькая, у меня больше ничего нет. Я бы сердце тебе, но оно страшное, черное, зачем тебе такое? Я бы жизнь тебе, но она и гроша ломаного больше не стоит. Меня сольют со дня на день. Я бы душу тебе… но она и так у тебя. А больше мне нечего дать. Кто-то другой даст тебе намного больше… а я… я тебя не достоин. Прав был твой брат. Гореть ему в Аду вместе со мной. Но он был прав. Разные мы с тобой, и у каждого своя правда. Не надо было мне тебя трогать. Хотя, черта с два, я жалел о тех минутах, что провел с тобой. Мне в жизни больше и вспомнить нечего, кроме тебя.
* * *
Чужая страна… чужие люди. Я чувствовал себя как в стане врага. Это были первые мысли, когда мой самолет приземлился в Ереване.
Ехал в такси и вспоминал все эти последние дни с ней вместе. Молчаливую огненную бойню изо дня в день. Почти без слов. Я прихожу, она ждет. Я знаю, что ждет с этим взглядом загнанной волчицы. Знает, зачем пришел. Жмется к стене, тяжело дыша.
Пока трахаю, царапает мне лицо, спину, а я вдираюсь в ее тело с бешеным остервенением, заламывая ей руки, насильно кусая губы, язык, пока не перестает вырываться, пока не начинает извиваться подо мной. Все молча. Только стоны, звуки борьбы, рычание и вопли оргазма. Так же тяжело дыша, вытирая кровь с лица, выхожу от нее, пошатываясь и проклиная суку за то, что не могу убить, как грозился, не могу закопать… да что там, даже ударить не могу. Только давить до синяков и руки удерживать, пока сама не впивается мне в плечи, выгибаясь под ударами моей плоти. Уходил от нее, шатаясь, как пьяный или наркоман под дозой, который только что получил мощнейший яд в кровь, и знал, что приду за новой уже скоро. Упрямая ведьма. Она изменилась за эти годы, стала иной. Пропала ее нежность, пропала мягкость. Стерва ядовитая. Смотрела так, словно грудину мне руками разрывала, а меня это заводило до сумасшествия. Кончает подо мной и ни слова. Даже имени не называет. Горло сдавливаю, требую сказать, головой об пол или о стену, не сильно, чтоб напугать, а она глаза закатывает, бьется в оргазме и ни слова. Я руки разжимал и кулаками возле ее лица, с обеих сторон, а она даже не шевелится, словно знает, что ее не ударю. Один раз с ней до утра остался, а она молча разрыдалась. Не тогда, когда насиловал ее, рвал на ней одежду, заламывал руки… а когда рядом с собой уложил и просто обнимал, удерживая у себя на груди. Ударил по щеке и ушел к себе.
После того раза не приходил к ней несколько дней. Вету к себе привез, а у меня не встает на нее. Она и ртом, и змеей по мне, а я не хочу. Дал денег и сказал, что все кончено. Прогнал. Вернулся опять к Нари за дозой своей. Кончал в нее и орал от наслаждения. Потому что, мать ее, запредельно с ней. По-настоящему… и похоть бешеная от взгляда ее лихорадочного, дьявольского. В лицо мне впивается, а я ее пальцы к себе в рот, и ее выгибает подо мной ответной похотью. Меня иногда это доводило до безумия. Как думал о тех, кто трахал после меня, о ее старом козле из Штатов, о других мужиках, с которыми вот так же… и на колени ее ставил, чтоб запачкать собой везде, чтоб толкаться ей в рот и размазывать по ее лицу свое семя, а потом уходить к себе и в душе смывать кровь с царапин и трястись от любви к ней и от ненависти к нам обоим.
А сейчас шел по улицам ее родного города и улыбался. Мне казалось, я в душу к ней влез и иду по ней грязными ботинками. Разорвал ей грудную клетку и рассматриваю изнутри то, из чего создана моя Нари. Тогда я еще считал ее своей, упивался своей силой, хитростью и местью. По сути, сам себе могилу рыл. Бродил "с лопатой" по маленьким улочками и искал место, откуда первый комок земли брошу. Я за правдой приехал. Знать хотел, что именно упустил за четыре года, что сидел. Думал, врет все она. Не верил, что матери деньги шлет или родственнику какому-то. Может, вообще одному из своих, тех, что "после меня". Почему в этот раз она так истошно кричала мне, чтоб не смел ее семью трогать, чтоб не ездил никуда. Чтоб сжалился и оставил их в покое, а она… она на все согласна. На все, что я захочу. И стало до смерти важно знать почему. Что она от меня прячет? Неужели и правда ребенка? Чьего? Моего?
Дружелюбный и веселый таксист привез меня по указанному адресу, и я впервые содрогнулся от той вопиющей бедности, что там увидел. Старые малоэтажные дома, кривые лавочки, ребятишки чумазые бегают. Детство мое напомнило. Сами так жили почти в нищете, но вроде и счастливые.
Невообразимый контраст с центром, через который я проезжал. Там — величественные здания, старая архитектура или, наоборот, высокие современные постройки, фонтаны, поющие, как сказал таксист… а здесь — самая бедность процветает во всем своем неприглядном виде.
К Азату этому постучался, но никто дверь не открыл. Зашел к соседям, выдумал байку, что знал отца Нарине и работал на него, что помочь им хочу. Мой первый надлом произошел именно здесь. Когда в подъезд обветшалый вошел и искал взглядом, к кому еще постучаться. Меня радушно пригласил в дом мужчина лет пятидесяти с седой бородой и очень живыми глазами. Говорил вполне сносно по-русски, впрочем, многие в его возрасте в странах бывшего СССР русским более или менее владеют. Представился Петросом. Его жена, маленькая полноватая женщина, тут же засуетилась, пока мы расположились на кухне. Он что-то ей по-армянски сказал, и она на стол накрывать стала. Чай, сладости, фрукты. А мне неловко, что у них и самих, наверное, особо есть нечего, а они мне тут последнее достают… из комнаты мордашки детей высовывались по очереди. Петрос прикрикивал на них незлобно, и они убегали.
— Какой ты хороший человек, Артем, в даль такую приехал. Мальчику любая помощь нужна. Нара с Лусине сами не справляются. Тяжело им очень.
Я чай отпил, а сладости не тронул. Иногда взгляды на внуков его бросал, которые все так же выглядывали из-за дверей и тут же прятались, как только дед на них смотрел.
— Я почти не знаю, что у них случилось. Мне наш общий знакомый рассказал, что дочери Сафаряна деньги срочно нужны. Куда перевести, я понятия не имел. Решил сам приехать. Мальчик, говорите? Брат ее? Родственник?
— Брат Нары погиб давно. Родни в этом городе нет. Сын ее. Около пяти ему. Такой мальчишка хороший. С моими бесенятами играл постоянно. Только последнее время все чаще в постели лежал. Бледный, губы синие. Смотришь, и все внутри переворачивается. Ладно, мы — взрослые грешники, а детям за что так страдать?
Это был второй надлом, уже с хрустом. Кольнуло под ребрами, и я чашку на стол поставил.
— Чем болен?
— Врожденный порок сердца. Операции дорогие такие. Он уже две перенес. В долгах они. Врачи ждать не могли, навстречу пошли, прооперировали, а теперь как расплачиваться будут, не знаю. Лусине и так работу забросила, чтобы с внуком посидеть, пока дочь за границей работает — у вас, кстати… ну а сейчас, когда Нара поехала квартиру продавать, с внуком по больницам. Моя Лаура возит им поесть, но это так… капля в море, сынок.
Он еще что-то рассказывал, а я молча кивал и чувствовал, как сам начинаю задыхаться. Почему не сказала? Почему молчала, дрянь мелкая? Я ж мог сразу денег дать. Дура. Какая же ты дура, Мышка.
Сквозь гул в голове слышу, как говорит о том, как ему Нарине жалко, что одна с ребенком на руках осталась, что за пять лет повода не давала усомниться в своей репутации. К Петросу повернулся.
— Адрес больницы дадите?
— Конечно. В центре это. Не здесь. Я сейчас к Ашоту зайду, к племяннику, у него машина есть, он тебя отвезет. Если надо будет — и обратно привезет. У нас останешься.
Он со мной, как с родным, потому что помочь соседке его хочу. СОСЕДКЕ? Понимаете? Дико все это было для меня. Я привык их видеть иначе. Через призму расовой ненависти, через призму того, что нам в головы вдалбливали в организации, через призму моей ярости на Карена и Артура. А сейчас прозревал, и мне глаза резало. Вот он, чужой мужик, чаем меня поит, спать у себя уложить собрался, ребенку чужому помогает… а я… а я таким, как он, когда-то лица в месиво превращал. Просто потому что чужие.
А еще понял, что не было у НЕЕ никого. Я их обычаи знал, выучил за время общения давно. Будь она шлюхой, как Грант говорил, не стали бы ей так помогать. Сторонились бы, как прокаженной.
И затошнило меня. Я даже в туалет попросился, а там, как в приступе паники, покрылся холодным потом. Долго водой ледяной умывался, пока не вышел обратно, и мне тут же жена Петроса молча стакан воды подала.
— Устал с дороги, видать. Обратно когда собрался?
Сосед с сочувствием смотрел, как я лицо салфеткой промокаю и сигарету в рот дрожащими пальцами сую.
— Не знаю. Билета не брал еще, — рассеянно ответил, а у самого в висках пульсирует:
"Пожалуйста, не трогай, Артем. Богом заклинаю. Всем святым, не тронь их. Умоляю. Хочешь на колени стану в ногах у тебя валяться буду. Не езди туда. Оставь их. Пожалууйстаааа".
Я тогда в коридоре у Петроса оставил несколько сотен долларов под вязаной крючком скатеркой, моя бабушка когда-то такие вязала. На старых жигулях в больницу поехали. Племянник соседа что-то говорил всю дорогу, а потом замолчал, когда увидел, что я не слышу его. Я вообще никого не слышал. Я о ней думал и мальчике. Теперь я до дрожи хотел знать, это мой сын или нет. Если мой, я вернусь и душу из нее вытрясу за то, что ничего не сказал. Я еще не понимал, что нет у нее души. Я уже все вытряс давно. Ее душа в этой больнице валяется у кровати нашего больного ребенка.
Конечно, меня не хотели пускать, но везде и всюду все решают деньги и их количество. Это пока что в наших бывших "совковых" странах остается неизменным. Меня не просто впустили, а и в халат нарядили и сами любезно в палату провели. С врачом пока поговорить не мог. Он был на операции, но мне сказали, что смогу все обсудить позже. Я уже знал, что это мой сын. Просто что-то дернулось внутри, когда увидел его, утыканного трубками, катетерами в кислородной маске. Тельце худое, синеватое. У меня все в узел скрутило, и я понял, что меня переломало пополам. Я смотрел на мальчишку, и в горле пересохло, а каждый вздох давался с трудом. И я чувствовал — мой и все. Только за своих так сильно болит. Невыносимо и адски болит внутри. И никакие доказательства не нужны. Мой. Не может не моим быть.
А потом мать Нари пришла.
В дверях застыла, глядя на меня, за горло схватилась и начала оседать на пол. Она только рот открывала, и в глазах тот же ужас с ненавистью. Как у Нари, когда меня первый раз увидела. Ее медсестра увести пыталась, а она вырывалась и на меня смотрела. Потом вдруг приборы запищали, и мы с ней оба дернулись. Прибежали врачи. Нас в коридор выгнали. Лусине медсестра увела, а я сел ждать на стул в коридоре.
Наверное, в этот момент я начал понимать масштабы того ада, который разверзся между нами. Понимать, где была Нари все эти четыре года. После нашего последнего диалога, когда я вдруг понял, что ненависть ее ко мне уже давно убила любовь, если она вообще жила в ней когда-нибудь… я уже не думал, что мне может стать больнее. Но я ошибался. Вот тут в этой больнице я получил свой контрольный в голову. Тер руки, ладонь о ладонь, и думал о том, что пока строил планы мести, мой ребенок от страшной боли мучился. Умирал без дорогих лекарств и ему… ему, ублюдку от русского подонка, помогали чужие люди. Не я. Не его родной отец, а те самые проклятые "черные", которых я привык ненавидеть. Вот они спасают моего сына, крутятся у его постели, меняют капельницы. Как я понял, все в долг, все на обещаниях Нари. Вот почему за Ваграма замуж выйти решила… потому что знала — не расплатится сама.
— Зачем пришел? Внука моего убить теперь хочешь?
Вздрогнул и взгляд на нее поднял… в глаза смотрю, и у самого внутри все переворачиваются. Как же этот взгляд похож на взгляд моей матери, когда Антона убили.
— Помочь хочу, — сам не понял, как сказал, а она брови широкие на переносице свела и смотрит исподлобья.
— Убийце моего сына не место здесь. Не будь это больница, я б сама тебя голыми руками задушила. Ты жизнь нам искалечил. Ты девочку мою погубил, мужа, сына. Зачем пришел? Смотреть, что от нас осталось? Убирайся. Убирайся, проклятый. Не смей даже приближаться к нам.
Не кричит — шепчет, а мне кажется, что я глохну от ее шепота. Внезапно врач выскочил из палаты ребенка и что-то закричал по-армянски. Я к медсестре бросился.
— Что там? Переведите.
— Вы кто такой? — врач ко мне обернулся и спросил по-русски с легким акцентом.
— Я… я отец ребенка.
— Переливание крови нужно. Кровь редкой группы — третьей отрицательной, а у нас донора нет.
— Есть. У меня третья отрицательная.
* * *
Потом я долго сидел в кабинете Саргиса Арсеновича — кардиохирурга, который оперировал моего сына. Он мне рассказывал историю болезни Артура. Да, она назвала его именно так. Но в данный момент это не имело никакого значения. Вообще. Мне было плевать. Особенно после того, как несколько часов лежал рядом с сыном на соседней постели и в глаза ему смотрел, а у него даже сил заговорить со мной не было. Лусине с другой стороны постели сидела и ручку его растирала. Тонкая ручка такая, прозрачная. Я смотрю на нее, и у меня, мужика взрослого, который никогда не знал слово "жалость", все внутри выкручивалось наизнанку, и в груди боль давила настолько сильная, что, казалось, я задохнусь.
Мой ребенок. Мой мальчик. Если б я знал… Лучших бы врачей, лучшую больницу. Как же ты меня ненавидела Нари, как боялась, что не пришла ко мне за помощью? Или гордость твоя проклятая настолько сильная была… или не заслужил сына своего спасать?
Я оплатил все долги за операцию, оставил деньги на лечение врачу. Не смог Лусине денег дать. Наверное, я впервые испытывал чувство вины, но не потому что убил Артура. Нет. Судьба так безжалостно надо мной посмеялась своим адским оскалом. Она намертво соединила нас всех общей болью. Мать Нарине меня больше к внуку не пустила, а перед тем, как я собрался уйти, схватила за руку в коридоре:
— Уйди из ее жизни. Заклинаю тебя. Исчезни. Дай ей жить. Дай ей построить свое счастье. Что ж ты за сволочь такая бесчувственная? Мало тебе наших страданий? Мало нас всех Бог наказал, что тебя в дом свой впустили? Уходи. Прошу тебя. Слышишь? Оставь мою девочку. Она все эти годы заживо себя из-за тебя похоронила. За что ж ты с ней так, подонок? Может, Карен натворил что-то или сын мой, а ее за что? Она ж тебя, подлеца, любила.
— И я ее любил, — скорее, себе, а не Лусине, — и сейчас люблю. Это вы… муж ваш, сын. Вы стали между нами, — голос сорвался, и я на нее посмотрел, но она меня не слышала или не хотела слышать.
— Ты нас прости, если чем-то обидели тебя когда-то. Семью нашу прости и уходи, Артем. Слышишь? Не тронь нас больше. Хватит. Хочешь на колени встану?
Я смотрел ей в глаза, наполненные слезами и понимал, что, да, хватит. Она права. Нам всем хватит.
— И вы простите, — пробормотал, хватая ее за руки, не давая опуститься на колени, но она от меня отшатнулась, как от прокаженного. Могла бы, руки помыла б прямо сейчас, — простите. Нара скоро к вам приедет. Операцию я оплатил. Деньги оставил.
— Не нужны нам деньги твои.
— Сыну моему нужны.
— Не твой. Наш он, понятно? Сафарян он. Наш мальчик. Н-а-а-аш. Убирайся.
Я отвернулся и пошел оттуда прочь. Такси в аэропорт вызвал. Тогда уже понимал, что сделаю, когда вернусь. Перед глазами мать Нари и моя мать слились в один образ… словно вдруг осознал что-то важное, и внутри пустота такая появилась. Дыра огромная. Размером с целую вселенную. Права она была. Не мой он. Их. Я не имею права даже приблизиться. Когда-то думал о том, что не стану таким, как мой отец. Руку не подниму на жену свою и детей… Нет. Я не такой. Я хуже. Я полный мудак, который их живьем хоронил. Моему отцу до меня далеко. Мне стало вдруг все равно, узнает Нари правду или нет. Поймет ли, почему все так, а не иначе. Не можем мы вместе. Слишком много всего между нами. Никто и никому ничего не простит. Да и я сам себе. Должен был оттуда все узнавать. Должен был искать сразу. А Нари… она свой выбор сделала, когда меня за решетку отправила. Я вернулся в Россию и к ней больше не поехал. Записку ей только передал, что она свободна, и билет купил в Армению.
Приказал парням, чтоб выпустили ее. После этого я отменил все сделки, разорвал все контракты, выплатил по всем кредитам и оставил свою компанию полным банкротом.
Открыл счет на имя Нари и все деньги туда перевел. После того, как я это сделал, компания стала бесполезной. Так одно название. Я передал контрольный пакет Альберту Шабанову лично. Приехал к нему в офис вдрызг пьяный и понимал, что теперь, скорей всего, мне башку прострелят. И по хрен. За мать я оплатил на две жизни вперед. Светлана Викторовна ее в клинику обратно повезла, еще когда в Армении был. Кому я на хрен теперь нужен? У меня, кроме Мышки, не было никого. Бежит теперь, наверное, от меня, не веря в свое счастье. Бежит к нашему сыну, чтобы вспоминать все, что было здесь, как кошмарный сон. Может, за олигарха своего выйдет. Да не важно, за кого, лишь бы не со мной.
* * *
Я их еще на окружной заметил, когда выехал из города пьяный, как черт. Вели меня долго от самого офиса Шабанова. Я заставил их побеситься и побегать за мной, вжимая педаль газа и глотая коньяк из горла бутылки под свой любимый "Du hаst". Машину занесло на очередном повороте, когда слишком резко руль крутанул. Я слышал, как свистят покрышки, и видел, как передо мной вперед вырываются несколько тачек. Врубил музыку на всю громкость. Вот и все, Мышка. Наше с тобой "завтра" будет вчера.
"Маленькая такая, худенькая, как тростинка. Мне показалось, что на ее треугольном лице только глаза эти и видно. Бархатные, темно-карие с поволокой и ресницы длинные, мокрые. Я наклонился и рюкзак ее поднял, отряхнул от грязи, она начала учебники собирать, руки с тоненькими пальчиками дрожат, и книги из них выпадают обратно, она всхлипывает, торопится. Я сам все учебники собрал, в рюкзак засунул и руку ей подал.
— Что затаилась, как мышь? Вставай. Домой провожу. Только не реви. Терпеть не могу, когда девчонки ревут.
— Не буду.
— Что?
— Не буду реветь, — тихо сказала она и слезы ладошками вытирает. Когда встала, на полторы головы меньше меня оказалась. Платье поправляет, а в косах трава запуталась, и пряди на лицо падают. Перепуганная, дрожит вся. Не привыкла, видать, к такому. И внутри появилось какое-то паршивое ощущение, что придется привыкать.
— Меня Артемом зовут.
— Нари, — тоненький голосок дрогнул, — Нарине.
— Что за имя такое? Странное.
— Армянское, — ответила она, отряхивая подол черной юбки и поправляя рукава блузки, заправляя волосы за уши. Но на лице так ссадина и осталась. Митька — урод таки ударил ее. Наверное, еще до того, как я их услышал.
Так и познакомились. Мне имя понравилось. Интересное такое, словно иностранное. Я тогда ее проводил. Она меня к ним домой затянула. Матери что-то рассказывала на своем языке, быстро-быстро тарахтела, пока та ей косы поправляла и на меня тревожные взгляды бросала. А я у дверей стоял, с ноги на ногу переминался. У них дома обедом пахло. Так пахло, что у меня желудок в узел скрутился.
— Иди рыцарю своему бровь лейкопластырем заклей. Только в ванную отведи, пусть умоется, руки вымоет и за стол с нами садится. Обедать будем.
— Я не голодный. Спасибо. Мне пора уже.
Тут ее отец в комнату зашел. Высокий, худощавый с легкой сединой на висках, одет так, как мой по праздникам никогда не одевался. Белая рубашка отутюжена, стрелки на темных штанах, пахнет сигарами и парфюмом. Он положил газету на стол и повернулся ко мне. Долго в глаза смотрел, потом на ссадину на виске и снова в глаза.
— Дочь мою защитил, значит, должен за стол с нами сесть. Это не обсуждается.
А я уже и не отказался. Но не потому, что его испугался. Я дня три нормально не ел. Девчонка меня в ванную завела, а мне страшно было руками стены и раковину тронуть — такое все чистое и сверкающее, не похожее на наше убожество ржавое. Как в другом мире оказался. Не думал, что кто-то так жить может, не видел иного, разве что по телевизору.
— Дай рану заклею, — акцент у нее легкий, а голос такой певучий. Мне хочется, чтоб она говорила и говорила. Не замолкала. На табурет меня кожаный усадила и сама склонилась ко мне. От нее сладостями пахнет. Экзотическими сладостями. Так вкусно, что у меня скулы свело и я принюхался, когда она мне на бровь пластырь клеила.
— Что?
— Пахнешь сладко, — сказал я, — как конфета.
На смуглых щеках появился легкий румянец.
— Не надо меня нюхать.
— Оно само, — буркнул я, поглядывая на нее снизу вверх. На воротничок сиреневой блузки и на тонкую шею. Девчонка казалась мне очень красивой. Какой-то невероятной, как с другой планеты.
— Дети, обедать.
После того, как я наелся до какого-то наркотического кайфа безумно вкусного плова с бараниной и уже собрался уходить, она вдруг схватила меня за руку у двери и тихо сказала:
— Спасибо.
Я фыркнул, чувствуя неловкость, а она сильнее руку мою сжала.
— Хочешь, мы можем дружить?
— Я не дружу с девчонками.
— А мы можем дружить по секрету, — так же тихо сказала она, и мне почему-то невероятно захотелось свой секрет. Вот такой маленький с черными волосами и карими бездонными глазами.
— Можем. Ты это… в школу одна не ходи. У тебя ж брат есть. Пусть провожает.
— Я не трусиха и сама могу. На — вот держи. Мама пахлаву передала. Это вкусно.
Вручила мне пакет, а я в глаза ей смотрю и оторваться не могу, сердце как-то сладко и непривычно защемило.
— Я сам тебя провожать буду.
— Тоже мне. Еще чего. Пусть не думают, что я боюсь.
— Правильно, — я ей подмигнул, — пусть сами боятся.
— Упрямый, да?
— Еще какой. Мамка говорит, что я как баран.
Она улыбнулась, а я от удивления несколько раз моргнул. Какая у нее красивая улыбка и зубы ровные белые, а губы красные. Ярким пятном на золотистой коже".