Ольга Вереск Жестокий мажор, ненавижу! · Глава 14

Глава 14

Он стоит у моей двери в три часа ночи.

Сначала я вижу его в глазок: мокрые волосы, опущенная голова, рука на косяке. Смотрит вниз, будто на площадке есть что-то важнее закрытой двери.

Не открываю.

— Я знаю, что ты там, — говорит он.

Отступаю на шаг. Телефон в руке. Достаточно набрать номер и назвать адрес — вчера сама предупредила, несколько часов назад. Данила стучит ещё раз.

— Вика. Пожалуйста.

За стеной включается вода. Кто-то из соседей тоже не спит. Сразу представляется утро: меня спросят про ночного гостя, и я начну объяснять даже здесь, в собственном подъезде.

— Уходи, — говорю через дверь.

Он поднимает голову.

— Мне нужно поговорить.

— Мне не нужно.

Тишина тянется так долго, что я снова прикладываюсь к глазку. Он всё ещё там. В круге стекла — мокрый рот, капля на ресницах. Живот сжимается против воли. Хочется открыть и одновременно хочется, чтобы он уже исчез. Стою босиком на холодном полу, и от его голоса по коже идут мурашки.

— Я просила не приезжать, — говорю, сжав цепочку в ладони.

— Знаю.

— Тогда почему приехал?

Данила молчит. Трёт ладонью мокрый лоб и зажмуривается. Меня передергивает: ну скажи уже хоть что-нибудь.

Я снимаю цепочку, оставляя дверь закрытой. Слышу собственное дыхание. Ругаю себя, снова набрасываю цепочку и только тогда поворачиваю замок.

Данила отходит от порога. Дождь блестит на куртке. На щеке след, который я оставила днём. Узнаю его и сразу отвожу взгляд.

Пальцы помнят, как оставляли этот след. Губы помнят его рот. Между бёдер тепло только от того, что он стоит в метре.

— Пять минут, — говорю. — Здесь.

Он кивает.

— Я не должен был приезжать.

— Ты уже приехал.

Капля с его волос падает на воротник. Рука сама поднимается — принести полотенце. Одёргиваю себя, вцепляюсь в цепочку. Металл холодный, помогает. Он ещё рот не открыл, а я уже готова бегать вокруг. Дура.

Лена уехала в одиннадцать: утром забирать брата. Перед уходом заставила поесть, проверила зарядку. Я обещала сразу лечь.

Не сказала ей, что каждый шорох в коридоре заставляет поднимать голову.

Ждала именно этого. И боялась именно этого.

— Что у тебя с рукой? — спрашиваю.

Данила смотрит на царапины.

— Был у Кристины, — отвечает, пряча запястье в рукав.

— После меня? — сильнее упираюсь плечом в дверь.

— Да, — выдыхает он, не глядя на меня.

Пальцы сами сильнее сжимают дверь.

— Зачем? — спрашиваю, уже жалея, что открыла.

— Требовал удалить остальное, — отвечает, разминая пальцы.

— Это она? — киваю на царапины; в горле становится сухо.

Он молчит слишком долго.

— Схватил её за горло.

Я перестаю смотреть на царапины. Смотрю на его лицо.

— Ты серьёзно?

— Да.

— А потом приехал сюда? — у меня немеют пальцы на цепочке.

— Не потом. До спорткорпуса ещё.

Он поправляет время, как будто в этом дело. Вспоминаю его руку на вороте того парня, Андрея у скамейки. Даже тогда не всё видела.

— Я этого не просила.

— Знаю.

— Хватит повторять.

Слова выходят громче, чем хотелось. Данила вздрагивает. Я тоже. Прислушиваюсь к квартире за стеной, потом снова смотрю на него.

— Ты хочешь, чтобы я сейчас сказала, что она заслужила?

— Нет.

— Тогда зачем рассказываешь?

— Потому что ты спросила, — Данила опускает голову.

Мне нечего ответить. Хотела правды. Получила такую, от которой хочется закрыть дверь обеими руками и ещё придвинуть стул.

Данила делает шаг назад.

— Я уйду.

И вот теперь я должна позволить.

Он бережёт запястье, застёгивая куртку. Вспоминаю его здесь после отцовских побоев. Уже открываю рот, хотя знаю: лучше отпустить.

Нет. Сейчас не тогда.

— Подожди.

Он замирает.

Я снимаю цепочку. Отступаю, пропуская его, и сразу говорю:

— Куртку оставь здесь. Пройдём на кухню.

Он разувается молча. Я закрываю дверь сама. Ключ оставляю в замке, телефон не выпускаю из руки.

Когда он проходит мимо, пахнет дождём и холодом. Плечо задевает мой рукав. Я сглатываю. Соски отзываются на сквозняк и на него сразу — глупо, явно под тонкой футболкой. Скрещиваю руки на груди.

Данила садится на стул, на котором сидит мама. Прошу пересесть. Он встаёт без вопроса, и почему-то именно это едва не доводит меня до слёз.

Мамина кружка сушится возле раковины. Я помыла её ещё до операции и с тех пор не убирала в шкаф. Будто мама просто вышла и скоро вернётся допивать чай.

— Как она? — спрашивает Данила.

— Вчера ходила по палате. Немного.

— Хорошо.

Киваю. Не благодарю снова. Мы уже говорили об этом.

Он смотрит на стол. Здесь лежит распечатанное письмо преподавательнице, которое я собиралась перечитать утром. Отправила вечером, получила ответ: работу разрешили переписать в понедельник.

Я накрываю лист тетрадью.

— Из-за сегодняшнего? — спрашивает он.

— Из-за вчерашнего. Уже пятница.

Три двенадцать.

— Я не смогла написать самостоятельную. Смотрела на задание и ничего не понимала.

Данила опускает голову.

— Не надо так делать.

— Как?

— Сидеть так, будто теперь я должна тебя утешать.

Он выпрямляется, наши колени почти касаются. Я отдёргиваю ногу, бьюсь о ножку стола. Зажмуриваюсь. Уйди уже, хватит. Поднимаю глаза — он смотрит на дверь, и у меня обрывается внутри. Только не уходи. Чёрт, как же достало.

От почти-касания коленей вниз по бедру проходит жар. Я сильнее прижимаю ноги друг к другу. Он это, кажется, видит. Не комментирует.

Я наливаю себе воду. Ему не предлагаю, потом всё-таки достаю второй стакан и ставлю на стол слишком резко, так что вода плещет на край.

— Ты знаешь, что они оставили мне на парте?

Он качает головой.

Тогда рассказываю: монеты, надпись, Маринин телефон, который она не убрала вовремя. На него не смотрю. Если посмотрю, опять начну подбирать слова так, чтобы не звучало жалко.

— Я стояла и боялась взять этот стаканчик. Понимаешь? Обычный стаканчик, Данила. Чтобы из этого опять не сделали смешное видео.

Он закрывает глаза.

— Утром у автомата Андрей спрашивал, поменялся ли прайс. Вечером уже решил, что может держать мою сумку. А между этим я ездила к маме, и она просила, чтобы я училась спокойно.

Голос ломается на середине, и я злюсь на себя за это, но договариваю.

— Ты сегодня вернёшься домой к родителям и расскажешь свою версию. А я пойду мимо тех же людей.

— Я рассказал маме, — говорит он и сцепляет руки между коленями.

— Что именно?

— Что жалоба на меня. Что связана с тобой. Остальное скажу, когда они прилетят.

— И после этого ты решил, что тебе сюда можно?

— Нет.

— Но приехал.

Он смотрит прямо, почти не моргая, и в этом взгляде есть жадность — не к телу пока, к тому, чтобы я смягчилась.

— Хотел, чтобы ты посмотрела на меня по-другому. Хоть ненадолго.

Вот оно. Плечи сведены, глаза красные. Ему плохо. Мне — держать ладонь на краю стола, чтобы не протянуть руку.

Его взгляд падает на рот, потом на грудь под кофтой, которую я ещё не надела. Чувствую этот взгляд кожей. Соски твердеют. Хочется закрыться. Хочется, чтобы смотрел.

— А мне кто даст ненадолго?

Он не отвечает.

В ладони вибрирует телефон. Сначала кажется, что пора вставать: мой старый будильник остался в комнате. Я даже забыла, что всё ещё держу мобильный.

Неизвестный номер. Видео.

Экран успевает показать скамейку, кусок стены, мою сумку. Я переворачиваю телефон.

Данила встаёт.

— Покажи, — требует он, подавшись ко мне.

— Сядь, пожалуйста. — Я прижимаю телефон к груди и жду, пока он отступит.

Он садится. Я делаю снимок сообщения, не открывая ролик. Отправляю в папку, которую создала для куратора. Уже знаю, куда нажать. От этой новой привычки хочется разнести телефон о стену.

— Вот, — говорю. — Это моё «ненадолго».

Данила смотрит на аппарат. Я вижу, как ходят мышцы у него на скулах.

— Найду этого уебка.

— И схватишь за горло?

Он отводит взгляд.

— Мне нужно, чтобы они перестали. А не чтобы я завтра читала, что тебя опять кто-то довёл.

Мне холодно в этой футболке. Из окна тянет, зубы вот-вот застучат, а попросить закрыть не могу. Решит, что ещё из-за него трясусь. Днём от камер пряталась, теперь вот в собственной кухне.

Данила видит. Тянется к спинке стула, где висит мамина кофта, но останавливается, посмотрев на меня.

Беру её сама. Надеваю.

— Ты опять вспомнил то, что было два года назад? — спрашиваю.

Он смотрит на меня так, что ответ уже понятен.

— Вика…

— Я вызвала помощь. Ты лежал у нас и не отвечал. Что я должна была сделать?

Данила проводит ладонью по лицу.

— Мне показывали сообщения.

— Чьи? — спрашиваю, не отрывая от него глаз.

— С твоим именем. Про деньги за рассказ журналисту. — Он глотает воздух, словно слова царапают горло.

— Я никому ничего не продавала. Покажи.

Руку протягиваю, не замечая.

Он достаёт телефон. Три картинки. Моя фотография, чужие фразы. Ни даты полного разговора, ни ссылки на аккаунт.

— Это не мои сообщения, — говорю, возвращая телефон. — Ты хоть проверял?

Данила молчит.

— Зато наказать меня мог.

Он поднимает глаза.

— Мог, — повторяю. — Не спросить. Не показать. Решить за нас обоих и годами держать это при себе.

Телефон лежит между нами. От этих трёх картинок уже ничего не хочется: ни объяснять, ни доказывать.

— Спроси того, кто тебе это принёс, — говорю. — А со мной больше так не разговаривай.

Он кивает, глядя в стол.

И я тоже молчу.

— Я не отзову жалобу.

— Я не просил.

— Говорю заранее.

Он кивает.

На столе его рука. Та самая, которую я целовала ради фотографии. На костяшке свежая ссадина. Смотрю, пока перед глазами не начинает расплываться.

— Я хочу, чтобы ты ушёл, — говорю. — И хочу, чтобы остался. Меня от этого тошнит.

Данила не двигается.

— Не говори, что понимаешь.

— Не буду.

Закрываю лицо и больше всего боюсь, что он полезет обнимать. Сил отталкивать нет. Но Данила сидит тихо, слышно холодильник, дождь. Можно реветь, получается. Хотя при нём я не хотела, лучше бы в ванной закрылась.

Потом он тихо спрашивает:

— Подойти?

Я киваю не сразу.

Он подходит, и я вцепляюсь в футболку. Тяну, утыкаюсь лбом ему под рёбра. От него пахнет дождём и своим, Данилиным. Горло разрывает. Он гладит меня по плечу, костяшками задевает шею. Меня пробирает дрожью до пяток, я ещё крепче стискиваю ткань.

Ничего не говорит.

От этого я плачу ещё сильнее.

Под футболкой его тело горячее после улицы. Слышу сердце. Чувствую ладонь на шее — осторожную, почти робкую — и от этого касания тянет вниз живота так сильно, что я прижимаюсь ближе, чем собиралась. Бедро к бедру. Он замирает.

— Я тебя не простила.

— Слышал.

— Утром это не исчезнет.

Он опускается на стул рядом. Мы сидим неудобно, почти не помещаясь между столом и подоконником. Я могу отодвинуться, но не отодвигаюсь.

Вспоминаю его в воскресенье, когда из операционной наконец вышел врач. Как Данила поднял мою упавшую сумку. Как потом отдал расписку. Это тоже он, и от этого всё запутаннее.

Мне хочется одного человека. Боюсь я того же самого.

Поднимаю голову и целую его.

Его губы холодные. С дождя. Я грею их своими — медленно сначала, потом жаднее. Во рту соль слёз и он. Язык касается его осторожно, он отвечает глубже. Колени слабеют на неудобном стуле. Соски трутся о его грудь через две футболки, и от этого трения меня прошивает до пальцев ног.

Я касаюсь ещё раз, чувствую, как он судорожно втянул воздух. Отстраняюсь, не отпуская футболку.

— Не решай за меня, — шепчу.

— Не решаю.

Целую снова, уже зло, больно вцепившись в его плечо. Данила отвечает, и у меня шумит в голове. Ненавижу, до дрожи ненавижу — и не могу оторваться. Его выдох горячий на щеке. Мой тоже сбился.

Между ног мокро. Я чувствую это, когда сдвигаюсь у него на колене. Он тоже чувствует — рука на талии сжимается. Стояк упирается мне в бедро даже сидя. Крупный, твёрдый, через джинсы. Я не отодвигаюсь.

Данила касается моей щеки.

— Вик, меня сносит. Останови сейчас.

— Не хочу останавливать.

Встаю. Он не идёт следом, пока я не беру его за руку.

У двери своей комнаты останавливаюсь. Вспоминаю утро понедельника, его голос, собранную сумку. Если сейчас скажу нет, он должен уйти. Я ещё раз проверяю это вслух.

— Если передумаю?

— Остановимся.

Смотрю на него. Потом сама открываю дверь.

В комнате темно. Из кухни тянется узкая полоса света. Я закрываю дверь и кладу телефон на тумбочку экраном вниз. Он стоит, не тянет, смотрит на рот.

Целую его стоя. Руки заходят под мокрую футболку: кожа горячая, мышцы натянуты, как после улицы. Он снимает с меня кофту, потом футболку. Холод воздуха ударяет в грудь, соски твердеют сразу. Он смотрит и выдыхает сквозь зубы — будто это бьёт его сильнее, чем пощёчина днём.

Накрывает ладонями. Мнёт уверенно, не сразу грубо: большой палец ведёт по кругу, пока сосок не становится совсем твёрдым. Я запрокидываю голову. Он наклоняется и берёт грудь в рот — сначала плоско языком, потом уже тепло и лёгкие зубы. Вцепляюсь ему в волосы и стону тихо, иначе вырвется на всю квартиру.

Он садится на край кровати. Я остаюсь между его колен. Целует живот, край трусов и поднимает глаза. Ничего не спрашивает. Ждёт. Я киваю и сама помогаю стянуть бельё.

Сначала целует внутреннюю сторону бедра, там, где кожа тоньше. Потом выше, ближе, туда, где я уже мокрая. Не бросается сразу на клитор: ведёт языком рядом, дышит на меня, и только когда бёдра сами подаются вперёд, ложится плоско и медленно. Тепло расходится волной. Он меняет давление — то шире, то уже, кружит, коротко втягивает и отпускает, будто учит, от чего я вздрагиваю сильнее. Колени подгибаются. Он держит меня за бёдра, не даёт отступить, и всё равно не торопит. Когда я уже не могу стоять ровно, входит палец, потом второй, и я сама начинаю двигаться им навстречу, насаживаясь, пока язык не сбивается с круга на прямое, короткое движение.

Кончаю стоя, с его ртом между ног. Это накрывает быстро и глубоко: дрожь идёт от паха вверх по животу до горла, пальцы путаются у него в волосах. Он не отрывается сразу. Я отталкиваю его за плечо, когда становится слишком чувствительно, почти больно.

Он поднимается. В джинсах стоит так явно, что смотреть стыдно и всё равно смотрю. Сама тянусь к пуговице. Руки дрожат. Расстёгиваю, спускаю ткань, достаю его. Тяжёлый, горячий, у головки уже влажный. Впервые так близко, в руке, без ткани. Обхватываю — он шипит моё имя.

Опускаюсь на колени сама. Хочу. И ещё потому, что он смотрит так, будто сломается, если я сейчас передумаю. Мне нужно решить это за себя.

Беру в рот осторожно. Головка на языке солоноватая, гладкая, больше, чем казалось через джинсы. Челюсть сразу ноет. Он не толкается: держит себя у основания, второй рукой гладит волосы, будто боится резкого движения.

— Тише. Зубы. Вот так… да.

Двигаюсь сама. Втягиваю щёки. Слюна стекает к запястью. Стыдно и тесно во рту — и всё равно хочется взять глубже. Он упирается в нёбо. Я давлюсь, отстраняюсь, снова беру. Слёзы от рефлекса, не от обиды. Он вытаскивает сразу, как только я кашляну.

— Всё, Вик. Всё. Иди сюда.

Поднимает, целует мокрый рот. Кладёт на кровать сначала на живот, потом на бок, потом всё-таки ставит на колени у изголовья и смотрит — жду ли. Я киваю и прогибаюсь сама.

Он не входит сразу. Сначала ладонь проводит по спине от затылка до копчика, медленно, будто заново учит, где я. Потом пальцы снова между ног: клитор уже слишком чувствительный после рта, и он это чувствует — гладит не прямо, а рядом, кружит, пока я не прогибаюсь глубже и не толкаюсь навстречу. Второй рукой мнёт грудь, сосок между пальцами, не щиплет ещё — держит.

Головка упирается. Растягивает сильнее, чем в первый раз: уже не девственность, но всё ещё тесно, всё ещё жжёт по кругу. Я кусаю подушку. Он гладит поясницу большим пальцем и входит не рывком — одним долгим движением до конца, пока бёдра не встречаются с моими.

Замирает.

— Живая?

— Двигай.

Движет. Сначала мелко, давая привыкнуть к тому, как я обхватываю его изнутри. Потом глубже — уже не тот осторожный мальчик из первой ночи. Ритм тяжелеет. Ладонь подтягивает меня за бедро и ставит так, как ему нужно, чтобы входить плотнее. Другая заходит под грудь, мнёт, и только тогда щиплет сосок в такт толчкам. Я толкаюсь назад сама. Слышу, как кожа встречается с кожей. Слышу его низкий звук у себя над лопатками.

Спереди его палец находит клитор. Не тычет — кружит в том месте, которое уже выучил ртом, и делает это в том же ритме, в каком входит сзади. Жар собирается снова, гуще, ниже живота, пока простыня не сминается в кулаке, а имя не уходит в подушку. Оргазм накрывает так, что ноги разъезжаются. Я сжимаюсь на нём и слышу, как он срывается следом: вжимается до упора, дрожит, стонет мне в лопатку, пальцы на груди до следов.

Мы падаем набок. Он ещё внутри и пульсирует. Я чувствую каждое движение и не отодвигаюсь, пока не становится слишком чувствительно.

Он выходит осторожно. Целует плечо. Не говорит «моя». Молчит так, как я тогда просила. Только дышит в волосы.

Позже лежу, отвернувшись к окну. Дождь стал тише. Данила рядом, но к груди его я не прячусь. Держу одеяло у подбородка и слушаю, как он дышит.

Между ног ноет. Во рту ещё остался его вкус. На груди, наверное, останутся следы пальцев. Тело сытое и пустое сразу. Хочется придвинуться. Не придвигаюсь. Если придвинусь, утром будет больнее.

— Ты не спишь? — спрашивает.

— Нет.

Он проводит пальцами по краю подушки. До меня не дотрагивается.

— Завтра…

— Уже сегодня.

— Сегодня я пойду, если вызовут снова.

— Иди.

— Вика, я…

— Только не обещай сейчас, — прошу, с трудом сглатывая.

Я устала так, что слова приходится выталкивать. Хочу спать. Хочу проснуться в том же мире, в котором заснула, хотя бы один раз.

— Не уходи молча, — говорю. — Разбуди меня.

Он отвечает после паузы:

— Хорошо.

Закрываю глаза. Последнее, что чувствую, — его ладонь поверх одеяла возле моей руки. Не держит. Просто лежит рядом.

Просыпаюсь от будильника.

Семь пятнадцать. Светло. Сначала нащупываю телефон, выключаю звук, потом поворачиваюсь.

Подушка пуста.

Холод с той стороны кровати бьёт сразу. Простыня ещё хранит запах его кожи и секса. Между ног тянет сладкой болью — доказательство, что ночь была. А его нет.

Прислушиваюсь. Ни воды в ванной, ни шагов. На кухне не звенит посуда. Натягиваю футболку и выхожу в коридор.

Его обуви нет.

В прихожей пустота почти физическая. Там, где ночью капало с куртки, уже сухо. Я всё равно заглядываю в ванную, потом на кухню. Оба стакана стоят там, где мы их оставили. На спинке стула висит мамина кофта.

Он ушёл.

На тумбочке — листок, вырванный из моей тетради. Сразу не заметила, потому что его придавило основание лампы.

«Ты права. Всё это чёртова ошибка».

Читаю, держа бумагу обеими руками. Почерк его: сильный нажим, перекладина последней буквы уходит вверх.

Не разбудил.

Я просила всего об одном. Даже не остаться. Просто сказать, прежде чем закрыть дверь.

Удар такой, будто снова схватили за горло, только изнутри. В груди пусто и больно сразу. Губы ещё помнят его. Тело ещё помнит, как он входил сзади и спрашивал, живая ли я. А на бумаге написано «ошибка». Я. Ночь. Всё это вместе.

Сажусь на край кровати. Во рту сухо. Хочется позвонить и услышать, что именно он имел в виду: приехать, остаться, меня.

Челюсть ломит. Разжимаю зубы и ловлю себя на том, что опять ищу ему оправдание. Опять, сука.

Комкаю листок. Не бросаю. Сижу с ним в кулаке, пока острый угол не впивается в ладонь.

Потом расправляю и кладу в ящик.

Чтобы вечером не убедить себя, что он написал что-то другое.

Включаю свет в ванной и щурюсь. На щеке отпечаталась подушка, глаза опухшие. На шее слабый след его рта. Между бёдер чувствительно, когда сажусь на край ванны. Разглядываю себя секунду, будто должна увидеть что-то другое, потом отворачиваюсь к полотенцу.

Люди будут смотреть и думать о своих видео. Никто не узнает, что произошло здесь.

Если он не расскажет.

Умыться бы и идти одеваться. А я стою у раковины и вспоминаю, не доставал ли он телефон. Раньше мне бы в голову такое не пришло проверить.

И вспоминаю его во мне. И на коленях передо мной. И записку поверх этого. Тошнит от смеси.

Открываю переписку. Он заблокирован. Ночью не разблокировала. Хоть здесь не успела все отменить.

Можно написать. Спросить прямо. Можно отправить фотографию записки и одно слово, которое он заслужил.

Закрываю переписку. Не потому, что нечего сказать. Если увижу ответ, буду читать, пока не опоздаю. Если не увижу, тоже.

Вспоминаю под душем, как пересел с чужого стула, как ждал у двери. На каждую такую мелочь я успела обрадоваться: мой Данила, ещё мой, оказывается.

Вода по груди — там, где он мял. По животу. Ниже, где ещё ноет. Я прислоняюсь лбом к плитке и плачу беззвучно, потому что ночь была настоящей, а утро сделало её дешёвой.

Он даже не успел ничего доказать. Я сделала это за него.

Обжигает плечи, я дёргаю кран и упираюсь лбом в плитку. За стеной ночью был Данила. Сама к нему лезла, аж живот сводило от желания. Снова и снова вспоминаю, хотя уже замёрзла стоять под этой водой. Господи, сколько можно?

Вытираюсь. Достаю чистую футболку и кофту с длинными рукавами. На предплечье темнеет след вчерашнего удара Кристины. Провожу пальцем рядом, не касаясь синяка.

Это тоже не исчезло.

Как не исчезло ощущение его ладони на груди и пустая подушка.

На кухне мою его стакан, зачем-то проверяю на свету. Чистый. Убираю в шкаф, мамину кружку оставляю на сушилке. Завтра спрошу врача про выписку. Обязательно спрошу, хватит гадать самой.

Стакан был у его рта. Теперь в шкафу. Я вытираю руки о полотенце дольше, чем нужно, чтобы не сесть на тот же стул и не разреветься снова.

Мама присылает сообщение: «Доброе утро, моя хорошая». Я смотрю на него дольше, чем нужно, потом отправляю сердечко и спрашиваю, как спала.

Лене пишу: «Встретимся у куратора».

Она отвечает сразу:

«Ты поспала?»

Я начинаю набирать «да». Стираю.

«Он приезжал».

Экран темнеет, пока я жду. Приходится коснуться его снова.

«Ты сейчас одна?»

«Да. Ушёл».

Подруга звонит. Я принимаю, но долго ничего не говорю.

Горло держит комок. Если скажу «он назвал это ошибкой», голос сломается посреди кухни.

— Я не буду спрашивать зачем, — произносит она.

Закрываю глаза.

— Спроси. Я сама не знаю.

— Тебе сейчас нужен этот разговор?

— Нет, — отвечаю, уткнувшись лбом в ладонь.

— Тогда у главного входа. Скоро буду, — Лена говорит твёрдо, и я наконец выдыхаю.

Лена слушает, как я перебираю вещи. Телефон, пропуск, ключи. От двери, которую сама ему открыла.

— Вика, — говорит Лена. — Встречу не отменяем?

— Нет.

И впервые за утро мне не приходится заставлять себя отвечать.

В автобусе приходит уведомление от Марины. Я её не блокировала: мы ещё в одной учебной группе, у нас общие задания. Она присылает ролик и пишет: «Может, хватит уже людей обвинять?»

На первом кадре моя ладонь у плеча Кристины.

Я включаю без звука. Всего несколько секунд. Толчок, Кристина у доски, моё перекошенное лицо. Воды нет. Её руки у стакана нет. Замаха тоже: в середине резкая склейка.

Вот какую меня им удобно показывать.

Сохраняю сообщение. Пальцы больше не дрожат. Меня трясёт где-то глубже, но снаружи ничего не видно.

Под сиденьем автобуса всё ещё ноет тело после него. И поверх этого — записка. Две боли в одной кости.

Пишу Марине: «Сохрани полный файл».

Она отвечает смеющимся значком.

Хочу поставить Марину на моё место перед потоком. Пусть ей тоже велят не дёргаться, пока снимают. От этой мысли дышать на секунду легче. Представляю её красное, перекошенное лицо — и впервые за утро расправляю плечи. Дышать получается. Даже страшно, как легко это выходит.

Открываю снимки переписки. Вчера мне нужно было, чтобы поверили. Сегодня хочется увидеть их лица в тот момент, когда они это прочитают. Хочется ответа — любого, лишь бы не смешок.

В кармане нащупываю сложенный листок и замираю. Это только список вещей для мамы. Записку я оставила в ящике, но пальцы всё равно дрожат, будто в кармане та самая бумага.

Лена ждёт у ступенек. Смотрит внимательно и не обнимает первой. Я сама подхожу ближе, на секунду прижимаюсь лбом к её плечу и отступаю.

— Покажи куратору это тоже, — говорю и открываю Маринино сообщение.

Лена смотрит ролик. Лицо у неё меняется.

— Я была рядом. Расскажу.

На лестнице парень толкает приятеля, узнав меня. Смотрю в ответ, пока не отвернётся. Мне от этого не легче.

До кабинета остаётся ещё один коридор.

Идём вместе. Возле двери проверяю время и убираю телефон. За стеклом секретарь раскладывает бумаги. Обычная пятница, обычная работа.

Стучу.

Данила назвал эту ночь ошибкой. А я сейчас назову вслух всё остальное.