Глава 16
Дмитрий
Во вторник в обед Ванька пригнал машину и завёз мне пакеты с продовольствием — готовые котлеты, салаты, нарезки, хлеб, овощи, конфеты, кофе и сигареты. Положил всё на стол, окинул взглядом мою берлогу и хмыкнул:
— Три дня отлежись, майор. Без вариантов. Если что — я с Маратом подхватим.
Я кивнул. Слова давались с трудом — каждое движение грудной клетки отзывалось тупой болью в боку. Ванька задержался на секунду дольше, чем нужно, он видел, как я держу плечи, как дышу поверхностно, экономя лёгкие. Но ничего не сказал. Просто хлопнул по плечу, аккуратно, почти по-братски и ушёл.
И я отлеживался.
Лежал на спине, уставившись в потолок. Телевизор бубнил что-то невнятное, фоновый шум, как радиопомехи на КП. Ел, когда сил хватало, потом снова ложился. К вечеру накрыла такая усталость, будто после двадцатикилометрового марш-броска с полной выкладко, тело вело, а душа отстала где-то на полпути. Заснул около девяти, не досмотрев до конца какую-то дурацкую комедию. Во сне снилось, что я снова молодой, в расположении: сержант орёт, а я не могу поднять руку, ребро ноет.
Утром встал с первым светом. Привычка. Душ принял стоя, опираясь лбом о кафель: горячая вода по спине, холодная — по лицу. Завтракал быстро, по-армейски: яичница, да два куска хлеба с колбасой и сыром, кофе без сахара. Телек снова включил, не для себя, а чтобы заполнить тишину. А она, тишина, всегда была опаснее любого шума. В тишине начинали говорить воспоминания.
Вот так и деградируют люди, — подумал я, глядя на мерцающий экран. Не от ран, не от боли, а от безделья. От того, что некуда направить силу, некого прикрыть, не за что держаться. В расположении каждое утро начиналось с цели. Здесь — с пустого стакана и вопроса: «Зачем вставать?»
В десять позвонил Миша.
Мы с ним и его Софией виделись на днях. Она дала совет: «Не напирайте на Настю. Берите хитростью. Попросите о помощи. Или заболейте…»
Заболел. Блядь... Только поздно уже...
— Да, — ответил я бодро, хотя голос предательски сел.
— Дим, ты там в больничку играешь или серьёзно?
— В каком смысле?
— Что-то случилось у тебя?
— А, да… пустяки. Подрался. Перелом ребра. Ничего серьёзного. А ты откуда знаешь?
— Ммм, судьба не дура, однако… — протянул он загадочно.
— Ты про что?
— Я-то думал, ты последовал совету Софии и решил в больничку сыграть. А ты дерёшься… Эх... Хоть за правое дело?
— Обижаешь. Девчонку защищали от отморозков пьяных.
— М-м-м. Ну тогда адрес гони. Кое-кто очень желает проведать больного.
— Кто?
— Давай, Дим, не тупи. Или тебя и по голове приложили?
— Кроме Насти никто не прикладывал…
— Ну так кроме неё никто и не хочет проведать. Адрес скинешь или пусть дома сидит переживает?
— В смысле — Настя?
— Настя. Настя. Сама мне позвонила.
Я замолчал. В горле пересохло. Сердце глухо стукнуло раз, второй, третий. Осматриваюсь, в квартире бардак.
— А я это… я не готов.
— Сказать, что не нашёл адрес?
— Нет.
— Дим, соберись. Час у тебя примерно приготовиться. Успеешь?
— Так точно.
— Адрес скинь.
— Сейчас.
— Давай. Удачи. В её поступке очень много. Не упусти этот шанс. И если вдруг помощь нужна, звони.
— Спасибо.
Положил трубку. И началась зачистка.
Стянул рёбра эластичным бандажом — туго, чтобы не отвлекаться. Застил кровать углом вниз, как учили: без складок, без морщин. Вещи — в шкаф, посуду — в посудомойку, пылесос. Окна на проветривание — свежий воздух лечит лучше таблеток. Ванная: раковина до блеска, унитаз — ёршиком, даже пыль на подоконнике смахнул. Я с такой скоростью даже в армии не наводил порядок. Там было приказом, а здесь… здесь было ради неё.
Не идеально. Но пойдёт.
Достал чистую футболку и шорты. По дому я обычно гонял в трусах — свобода, к которой так долго шёл после долгих лет формы. Но сегодня нет. Сегодня я хотел выглядеть… человеком. Не воякой. Не больным. Просто — человеком.
Вышел на балкон. Двор серый. Открыл окно. Закурил. Руки не дрожали — выученные за годы рефлексы: держать ствол ровно, держать себя в руках. Но внутри что-то сжималось, как пружина перед выстрелом.
Через десять минут увидел её.
Идёт через двор. Шаги неувереннные, будто по минному полю. Шаг. Остановка. Ещё шаг. Замирает у детской площадки, садится на лавку. Плечи подняты, голова опущена, руки сжаты в кулаки — защитная поза. Она боится, — понял я. Боится меня.
Засада… идти, забирать её оттуда?
Встаёт. Делает шаг к подъезду. Замирает. Поворачивается обратно и снова садится на лавку.
Чёрт… плохо. Может, и не дойти такими темпами.
Ещё пара таких подходов, как разведчик, проверяющий огневые позиции противника. Но каждый раз отступление. Она сидит, смотрит на подъезд, будто на вражескую крепость.
Нужно спускаться. Забирать. А то замёрзнет со своей нерешительностью — морозец кусачий, а она в короткой куртке.
Хотел уже шагнуть к двери, но тут телефон. Она разговаривает с кем-то.
Потом ещё один подход. Идёт к подъезду. Решительно. Не оглядываясь.
Вроде зашла.
Стою ещё минуту у окна. Не вышла.
Иду к входной двери, смотрю в глазок. Пусто.
Чёрт, как не пропустить? Она может в любой момент дать заднюю и тогда всё. Конец операции.
Метаюсь между дверью и балконом. Во дворе — пусто. У двери — тишина.
Твою дивизию! Куда делась эта беда?!
И тут в глазок змечаю движение. Она.
Дошла.
Стоит у двери, мнётся. В руках пакет. Пальцы белые от холода и напряжения. Глаза опущены.
Давай, Настя. Я не могу за тебя этот шаг сделать. Только ты. Сделаешь и я не отступлюсь потом. Один раз, только один раз шагни мне навстречу. Прошу её мысленно. Как просил перед последним боевым выездом, не о себе, а о тех, кого должен был вернуть домой.
И в этот момент она поднимает руку, медленно, будто преодолевая невидимую стену и жмёт на звонок.
Сердце в горло. Глухой стук в висках. Дышу глубоко, через нос, считая про себя: раз, два, три, четыре, пять…
Открываю.
— Ну привет, беда моя, — говорю с порога, стараясь, чтобы голос звучал легко. А внутри — барабанная дробь.
— Привет… — глаза бегают по мне, будто сканируют на повреждения. От макушки до пят, проверяет целостность.
— Проходи, не стой.
— Ты в порядке? — стоит на пороге, не решаясь переступить черту.
Точно. Я же больной. Меня жалеть и лечить нужно, — вспомнил я резко. И тут же — стыд. Не хотелось быть объектом жалости. Хотелось быть тем, к кому тянутся, не из сострадания, а потому что хочется.
— Эм… не совсем. Но жить буду. Наверное.
— Покажи рёбра, — просит, почти требует. Губу закусывает до белых пятен на коже. Щёки алые, то ли от мороза, то ли от смущения.
— Настя. Зайди, пожалуйста.
Машет головой — нет.
— Настя, мне стриптиз перед соседями показывать?
— Не надо стриптиз. Только рёбра. Покажи, пожалуйста, — просит уже тише, почти шёпотом.
Задираю футболку. Под ней бандаж, белоснежный, безупречно чистый на фоне собственного тела. А под ним, на самом изгибе рёбер, — гематома. Багровая в центре, переходящая к краям в жёлто-зелёную муть. Вокруг десятки мелких синяков всех цветов радуги.
Пакет падает на пол. Глаза Насти расширяются. Руки летят к рту. И в следующую секунду уже слёзы. Тихие, горячие, беззвучные. Глаза полные и переполняются.
Блядь… а сейчас-то что не так?
— Настя? — голос срывается. — Зайди, пожалуйста.
Выхожу в коридор, поднимаю пакет. Аккуратно подталкиваю её внутрь, мягко, ладонью на лопатку. Она заходит, опускается на корточки у порога, закрывает лицо руками и плачет. Не рыдает, а именно плачет, тихо, отчаянно, будто слёзы копились годами.
И я стою над ней — взрослый мужик, военнный, прошедший две горячие точки, умеющий принимать решения под огнём и не понимаю, что делать. Совсем. И это пугает сильнее любого обстрела.
Главное — не наступить на те же грабли.
— Настя? Что случилось? Давай поговорим?
Всхлипы становятся громче.
Да твою ж дивизию… как это у неё работает вообще?
Сажусь рядом на пол. Не касаюсь. Просто сижу рядом. Молчу. Потому что слова в таких случаях, как неправильный патрон в стволе: только навредят.
Проходит пара минут. Дыхание выравнивается. Плач стихает до тихого шмыганья носом.
Встаю, приношу рулон салфеток.
— Настя. Салфетки.
— Ммгу…
Берёт. Вытирает лицо, неуклюже, по-детски. Соплей полный нос, глаза опухшие.
— Давай в ванную. Умойся. Высморкайся нормально.
Поднимаю её за локоть, осторожно. Помогаю снять куртку. Обувь скидывает сама.
Открываю дверь в ванную, включаю свет.
Умывается долго. Выходит мокрая, растрёпанная, с мокрыми прядями на лбу. Нижняя губа дрожит, снова на грани.
Боже…
Иду в спальню, достаю новое, чистое полотенце. Отдаю ей.
— Чистое. Новое. Вытирайся.
Я молчу. Вторую такую истерику могу не пережить, не физически, а душевно. Одно дело принять пулю. Другое — стоять рядом с плачущей девушкойи не знать, как её утешить.
— Чай или кофе будешь? — спрашиваю, чтобы отвлечь.
— А ты?
— Буду. Хотя скоро обед.
— Ты голодный? — резко спохватывается она, будто вспомнив миссию. — Я же тебе еды принесла. Домашней. Борщ, пельмени, пирожки. Будешь?
— Буду.
— Хорошо. Пошли. Буду тебя кормить.
Ведёт меня на кухню, ладонью на локоть, мягко, но настойчиво. Я позволяю себя вести. Это странно, годы службы научили — ты контролируешь пространство или тебя контролируют. А тут я сдаю позиции без боя. И не жалею.
Она двигается между плитой и столом так, будто живёт здесь годами. А я стою, как гость в собственном доме.
— Садись, не напрягайся. Я сама, — говорит, не оборачиваясь.
Не напрягайся. Как будто можно не напрягаться, когда рядом человек, из-за которого сердце бьётся чаще, чем под миномётным обстрелом.
Она достаёт из пакета контейнеры. Хлеб. Сметана. Пельмени в пакете, не магазинные. Закидывает их в пустую морозилку.
И тут начинается освоение территории.
Она открывает верхний шкаф — там кружки. Следующий — ложки, вилки. Третий — кастрюли. Находит нужную с третьей попытки, но не сдаётся, двигается методично, как разведчик в темноте: на ощупь, но уверенно. Ставит борщ на плиту. Включает чайник. Раскладывает на столе — тарелку с пирожками, тарелку с хлебом, сметана, салфетка, ложка.
Я сижу и смотрю.
Это стресс? — думаю. Или что-то другое?
В армии мы тоже так делали после потерь — брались за рутину: чистили оружие, пересчитывали патроны, варили кашу. Не потому что хотелось. А потому что нужно было сделать что-то, что имеет конец. Чтобы доказать себе, что ты можешь контролировать ещё хоть что-то.
Но в её движениях нет паники.
Борщ шипит на плите. Пар поднимается к потолку — пахнет вкусно. Она накладывает мне полную тарелку, ставит рядом пирожки. Пододвигает сметану.
— Ешь. Хочешь с пирожками — бери пирожки. Хочешь с хлебом — хлеб. Сметану не забудь, — говорит и садится напротив.
Смотрит. Не ест сама, ждёт.
Я беру ложку. Ем. После третьей ложки — правда говорю:
— Ммм. Вкусно.
— Пирожок ещё, — двигает тарелку.
Откусываю. Тесто пышное, начинка — картошка с капустой. Дом. Это пахнет домом — тем, которого у меня не было.
Настя встаёт, заваривает себе чай. Потом спрашивает спокойно:
— Тебе чай или кофе?
— Кофе. Чёрный. Без сахара.
Делает. Находит вазу с конфетами, ставит на стол. Садится.
Я ем. Она пьёт чай. Шелестит обёртками, сладкоежка, оказывается.
Идилия.
Но внутри всё натянуто, как тетива лука. Жду. Жду выстрела. Жду вопроса, на который нет готового ответа.
Доедаю борщ.
— Наелся?
— Да. Спасибо.
— Хорошо.
Забирает тарелку. Подвигает ко мне чашку с кофе.
Сидим. Пьём. Молча.
— Настя, — говорю тихо, отставляя чашку. — Я живой. Сытый. Теперь можем спокойно поговорить?
Она кивает. Не сразу, будто преодолевает внутреннее сопротивление. Пальцы сжимают край стола, костяшки побелели. Потом отпускает.
— Можем.
Делает глубокий вдох, такой, будто набирает воздух перед нырянием на глубину. Грудь поднимается под свитером, горло напрягается. Выдыхает и выдаёт на одном дыхании, без пауз, без запинок:
— Зачем ты приезжал к моему дому? Почему не позвонил и просто уехал? Почему ушёл из клуба? Почему подрался? Что ты имел в виду под «натурой»?
Слова падают на стол как патроны на разборку — чётко, в ряд, без промаха.
Смотрит прямо в глаза. Без страха. Без уклонений. Зрачки расширены — не от злости, а от решимости.
Это хуже любого допроса в части. Там хотя бы знаешь правила игры. А здесь я профан и ставки очень высоки. А отступать некуда.