Глава 5: Жизнь в аквариуме

Глава 5: Жизнь в аквариуме

Оказалось, что главное умение участника реалити — не любить, не интриговать и даже не плакать по команде.

Главное умение — ждать.

Жизнь в доме делилась на две неравные части.

Десять минут, когда что-то происходит.

И остальные двадцать три часа пятьдесят минут, когда тридцать взрослых людей слоняются между бассейном, кухней и диванами цвета пыльной розы и старательно делают вид, что камеры — это просто такая мебель. С красными глазами. Которая никогда не моргает и всё про тебя помнит.

Я называла этоаквариумом. Мы все плавали в подсвеченной воде, открывали рты, изображали бурную внутреннюю жизнь — а снаружи кто-то стучал по стеклу и решал, кого сегодня выловить сачком и выпустить обратно в дикую природу, к ипотеке и обычным, неподсвеченным завтракам.

До голосования оставалась почти целая неделя — неделя, которую полагалосьпрожить. На камеру. Убедительно. И за эту неделю каждая пара должна была доказать стране, «детектору совместимости» и самой себе, что она пара.

Это, как выяснилось, и есть самое трудное в шоу про любовь.

Не «влюбиться». А «не выйти из роли» в очереди за кофе, когда ты не выспалась, а твой «любимый» взял последний нормальный круассан.

Хотя нет. Про круассан — это уже другая история. К ней мы ещё вернёмся, к моему глубокому неудовольствию.

* * *

Дважды в день нас загоняли в исповедальню — делиться чувствами. Чувство у меня было ровно одно, стабильное: профессиональныйзуд. Но камера, как всегда, ждала других.

— Расскажи, как у вас с Максимом, — попросил знакомый ленивый голос. Я уже узнавала его без подсказок. Голос редактора смены, женщины, которая, судя по интонациям, повидала на этой работе всё и теперь относилась к человеческим эмоциям как кладовщик к ассортименту.

— Прекрасно, — сказала я с лицом женщины, у которой и правда всё прекрасно. — Он внимательный. Сегодня утром отдал мне последний нормальный круассан, а себе взял тот, что с краю, подгоревший.

Это, кстати, было правдой. Я до сих пор не понимала, зачем он так сделал. Списала на камеры. На всякий случай списала ещё раз. Потом, для надёжности, третий.

— А что тебе в нём особенно нравится?

Мне особенно нравилось, что он молчит по утрам и не лезет с разговорами, пока я не выпью первую чашку.

Мне особенно нравилось, как он хмурится, когда думает, что его никто не видит, — будто решает в уме что-то тяжёлое, и это «что-то» совсем не вяжется с человеком из моей колонки.

Мне особенноне нравилось, что я всё этозаметила. И запомнила.

— Глаза, — сказала я камере. Универсальный ответ. Под него монтируется что угодно: и нежность, и тоска, и сцена с дождём за окном, которого тут нет.

Голос в динамике помолчал, явно разочарованный. Голосу нужны были скрипки, дрожащий подбородок, слеза в углу глаза по моей команде. Но скрипки я берегла.

Для своего репортажа — настоящего, того, что писала по ночам в заметках телефона, пока вторая половина кровати ровно дышала за подушечным валом.

Беда была в том, что в последние записи всё чаще пробиралось не то, что нужно.

Не «как они манипулируют зрителем при помощи света и тайминга».

А «почему он отдал мне круассан». И «что он там решает по утрам». И «у него родинка под левым ухом, которой не было ни на одной фотографии в его деле».

Это был непорядок. Я подчёркивала такие строчки красным и обещала себе удалить при первой возможности.

Возможностей было сколько угодно.

Я не удаляла.

* * *

Отдельным жанром в моей новой жизни стало совместное существование на территории площадью с теннисный корт и с одной ванной комнатой.

Выяснилось, что Максим — человек привычек. Раздражающе системных.

Он вставал раньше меня, успевал куда-то сходить (тренировка, я полагаю, кто-то же должен поддерживать в форме этот возмутительный комплект плеч), возвращался, занимал ванную ровно на двадцать две минуты и выходил оттуда с видом человека, у которого жизнь под контролем.

— Двадцать две минуты, — сообщила я ему на третий день, демонстративно глядя на несуществующие часы. — Что ты там делаешь? Учишь ванную плавать?

— Привожу себя в вид, за который мне платят, — невозмутимо ответил он, вытирая полотенцем волосы.

Полотенце на бёдрах.

Я смотрела строго в стену. Стена была отличная. Кафельная. С нейтральным узором.

— Тебе платят за вид? Я думала, за голы.

— Голы в прошлом, Соболева. Теперь платят именно за вид. Спасибо таким, как ты, кстати, — добавил он легко, без яда, и это было хуже яда. — После определённых статей человеку приходится продавать то, что осталось.

Я открыла рот. Закрыла. Это был, между прочим, очень нечестный приём — говорить такие вещи мимоходом, вытирая голову, чтобы я не успела понять, шутка это или нет.

— Двадцать две минуты — это всё равно бесчеловечно, — сказала я наконец, потому что отступать на готовых позициях легче.

— Граница, — напомнил он, кивнув в сторону спальни, где всё ещё высился наш подушечный вал. — Работает в обе стороны. Ванная — моя демилитаризованная зона. Хочешь — выстрой свою.

— Из чего? Из зубных щёток?

— Прояви фантазию. Ты же у нас попридумыванию.

Он ушёл одеваться, насвистывая, а я ещё минуту стояла, разговаривая с кафелем, и думала о том, что ненависть — штука энергозатратная, а у меня её, кажется, потихоньку начинает не хватать на полный рабочий день.

* * *

К вечеру дом стягивался к бассейну — единственному месту, где разрешалось ничего не изображать, кроме отдыха. Что, разумеется, изображалось особенно усердно: тут отдыхали так, что к концу дня все валились без сил.

Снежана возлежала в шезлонге в самом центре композиции и держала двор. Гарик подносил ей напитки и комплименты; она принимала и то и другое как должное, едва кивая, — королева, которой не повезло с веком и подданными.

— А вы с Максом, — пропела она, когда я проходила мимо, — такиенеожиданные. Кто бы мог подумать. Серьёзная такая девочка, в закрытом купальнике, — и наша звезда. — Она улыбнулась, демонстрируя безупречные зубы и небезупречные намерения. — Это надолго, как считаешь? Просто… ну, не очень вы смотритесь. Он — это он. А ты — ты.

— Понятия не имею, — честно ответила я. — Я плохо предсказываю чужие чувства. В отличие от тебя — ты, я смотрю, уже всё посчитала.

Снежана моргнула. Гарик на всякий случай тоже моргнул, хотя к нему вопросов не было.

— Держи. — Рядом возник Денис с двумя бокалами и протянул один мне. Возник он вовремя и красиво, как умеют только люди, заранее продумавшие мизансцену. — Ты весь день на ногах. Подумал, пригодится.

Вот это уже было опасно.

Денис вблизи оказался ещё правильнее, чем издали: внимательный, тёплый, гладкий, без единой трещинки, через которую можно было бы заглянуть и понять, что у него там внутри.

Я в идеальных мужчин не верю — по работе слишком часто видела, что у них обычно стоит в подвале. Но бокал взяла. Невежливо отказываться от улик.

— Спасибо.

— Если что — я в соседнем домике, — улыбнулся он, и улыбка была ровно настолько тёплой, насколько надо, ни градусом больше. — Заходи. Если станет… невыносимо.

И тут над моим плечом выросла тень. Знакомая. Возмутительно широкая.

— Не станет, — сказал Макс, опуская ладонь мне на поясницу — лениво, по-хозяйски, абсолютно для камер. И всё же я почувствовала каждый палец в отдельности, будто их пронумеровали и представили лично. — Правда, дорогая?

— Абсолютно, дорогой, — пропела я, не дрогнув. У меня тоже, между прочим, имеется лицо для кадра, и оно у меня хорошее.

Денис улыбнулся, кивнул нам обоим с одинаковой безупречной теплотой и уплыл — спасать котят в другую часть бассейна. Я повернулась к Максу, не снимая с лица влюблённого выражения.

— Ревнуешь? — тихо спросила я. Просто чтобы посмотреть, что будет. Исследовательский интерес.

— Слежу за реквизитом, — так же тихо ответил он, и улыбка для камер не сдвинулась ни на миллиметр. — Ты — мой пропуск в финал. Не хочу, чтобы тебя умыкнул человек, который носит бокалы с таким видом, будто спасает их от пожара.

— То есть это не ревность.

— Этологистика.

— Конечно, — сказала я. — Так и запишем. «Логистика». В кавычках.

Что-то дрогнуло у него в челюсти — та самая маленькая мышца, которую я уже начинала нежно любить отдельной любовью. Она врала куда хуже, чем он. И каждый раз сдавала его с потрохами.

— Убери руку, — сказала я сладко, всё так же в кадре.

— Не могу, — ответил он сладко. — Нас снимают. Логистика.

Рука осталась. Я, к собственному отвращению, не очень-то возражала.

* * *

Ночью аквариум затихал. Камеры не спали, но хотя бы делали вид — переходили в «ночной режим» и снимали всё в зелёном, как в кино про десантников и про людей, которым не спится по уважительным причинам.

— Не спишь, — сказала я в темноту. На этот раз — я.

— Думаю, — отозвался Макс из-за вала.

— О чём думает звезда перед сном? О подписчиках? О том, какой ракурс выгоднее?

— О том, что ты сегодня весь день что-то записывала в телефон, — сказал он. Пауза. — Это про шоу. Не про меня. Мы договаривались.

— Про шоу, — подтвердила я. И, неожиданно для себя самой, добавила: — В основном.

Тишина за подушечным валом стала другой. Внимательной. Будто кто-то по ту сторону приподнялся на локте.

— Что значит «в основном»?

— Ничего не значит. Спи.

Он не стал давить. Не вцепился, не устроил допрос с пристрастием, не вытянул из «в основном» всё до последней капли, как сделал бы любой нормальный человек, почуявший слабину. Он просто помолчал. И вот это — что не стал — почему-то добило меня сильнее любого допроса.

Человек из моей колонки выжал бы из «в основном» максимум, желательно с выгодой для себя. Человек из моей колонки вообще был картонным — плоским, удобным, из тех, кого не жалко резать на абзацы. Я сама его таким нарисовала. Это было профессионально. И, как выяснялось теперь, в темноте, не очень честно.

— Спасибо за круассан, — сказала я в зелёный потолок. Сама не знаю зачем. Видимо, темнота действительно меняет правила.

— Он был подгоревший, — отозвался Макс не сразу.

— Я заметила. Поэтому и спасибо.

Голос его в темноте звучал ниже и без обычной отрепетированной лёгкости.

— Я тебе отдал тот, что лучше, а подгоревший съел сам. Это, Соболева, запомни на будущее. Пригодится, когда будешь писать обо мне в следующий раз.

Я лежала и смотрела в зелёный потолок очень долго.

Записать это в репортаж было нельзя. «Объект отдал корреспонденту лучший круассан» — это не вскрытие индустрии, это рецепт катастрофы. Это вообще никуда нельзя было записать.

Но я почему-то знала, что запомню и так. Без блокнота.

И это пугало меня больше всех камер этого аквариума, вместе взятых.

* * *

К концу недели дом ощутимо залихорадило.

Завтра — первое голосование. Завтра кого-то выловят сачком.

Пары, что всю неделю смотрели в разные стороны, вдруг вцепились друг в друга с отчаянием утопающих, которым только что объяснили, что берег — платный.

Очкарик с напарницей наконец сошлись на единой версии знакомства — застрявший лифт, — но было поздно: лифт, как и они, никуда не ехал и ехать не собирался.

«Семейная» пара, кажется, всерьёз обсуждала, кому достанется общий чемодан после развода, которого ещё не было.

Снежана отрабатывала перед зеркалом три вида слёз: благородные, отчаянные и «я-сильная-но-мне-больно».

А я, гроза постановочной романтики, автор десяти язвительных колонок, поймала себя на мысли, от которой стало по-настоящему неуютно.

Я не хотела уезжать.

Ради репортажа, разумеется.

Мне нужен материал, мне нужен финал, мне нужна развязка, без которой статья — не статья, а полуфабрикат. Исключительно профессиональный, холодный, расчётливый интерес.

Я повторила это про себя трижды, как заклинание.

На третий раз даже почти поверила.

Почти.