Жвачка · Э. Мадес
Глава 11 из 52
Жвачка Э. Мадес · Глава 10. Мирослава

Глава 10. Мирослава

Постепенно дни складываются в автономную систему. Я вливаюсь не рывком, не на износ — а как вода, находящая себе русло по законам собственной гравитации.

Утро — каноническая подготовка.

День — отработка связок, бесконечный цикл повторений.

Вечер — растяжка, разбор нюансов, ледяной душ и та самая густая усталость в мышцах, похожая на послевкусие хорошего вина; вина, которое я люблю, но себе же запрещаю — по уставу профессии.

В труппе уже формируется лёгкая стратификация: есть те, кто улыбается искренне, и те, чьи взгляды режут, как тончайшая леска — не сразу, но глубоко.

Ира Вязева принадлежит к первой категории. Наша синхронизация произошла почти мгновенно. Её мама — костюмер большого театра, бывшая балерина кордебалета, и эта родственная связь ощущается в каждом их движении.

Девчонка старше меня всего на два года — симпатичная, немного сбитая, с чуть более широкими бёдрами, чем позволяют нормативы, и с руками, которые педагоги считают «избыточно крепкими». Но главная её боль — грудь, которую она ежедневно стягивает эластичными бинтами, будто стремясь уменьшить саму себя ради соответствия абсурдному идеалу. Она шикарна как женщина, но несуразна как танцовщица.

Наше знакомство завязалось в коридоре, где я обнаружила её плачущей из-за очередного намеков худрука на отставку. С момента как я протянула ей упаковку салфеток и воду и началось наше взаимодействие — тихое, почти камерное.

Мы похожи: упорные, педантичные, дисциплинированные до самоуничтожения. Между нами нет тени конкуренции: кордебалет — её ограничивающий потолок, а мой вектор направлен иначе.

Все мои мысли — вокруг ремесла. Я люблю свою работу. Балерина — не профессия, а стиль жизни. Если хочешь достичь вершины, приходится жертвовать отношениями, молодостью, нормальным сном, тем, что другие называют «жизнью».

Наша жизнь, по сути, начинается только после выхода на пенсию — в тридцать пять, иногда чуть раньше. В редких случаях удаётся дотянуть до сорока–сорока пяти.

Майя Плисецкая — один из самых ярких примеров того, как балет становится не просто профессией, а судьбой. Вся её жизнь была посвящена сцене, и ради искусства она сознательно отказалась от того, что принято считать частью обычной человеческой биографии: от детей, спокойствия, бытового счастья. Балет требовал от неё всего — времени, сил, молодости, здоровья, — и Плисецкая отдавалась ему без остатка.

Любовь к танцу стала для неё смыслом, заменив и перекрыв собой всё остальное, подтверждая мысль о том, что великие вершины достигаются только ценой жертвы.

Иногда я думаю о Плисецкой — и чувствую восхищение, смешанное с лёгкой, почти невидимой тоской. Я тоже живу балетом: до онемения пальцев, до боли в спине, до счастливой усталости, когда мир сужается до сцены, музыки и собственного дыхания.

Но несмотря на это, где-то внутри меня живёт тихая мечта о семье: тёплой, шумной, такой же любящей, как та, в которой выросла я. Мне мало просто «отметки» о счастливой жизни — я жду человека, который не вытеснит танец, а разделит его со мной. Просто пока мой мужчина меня не нашел.

Или… я не добралась до того самого, чей образ живёт во мне с детства и никак не отпускает, как заевшая мелодия.

Наверное, именно поэтому к двадцати у меня не было ни одного полноценного романа. После того почти-целования с Матвеем — и моего стремительного бегства за океан — у меня были попытки: несколько свиданий, поцелуи, пара неловких заходов «чуть дальше». Но каждый раз я сама ставила точку.

Что-то было не так: не тот запах, не та форма губ, не тот вкус, который будто вплёлся в моё ДНК.

Я не врала Матвею, когда говорила, что выбор аналогов широк. Но что толку от ассортимента, если оригинал всё равно занимает монополию желаний?

К слову, об оригинале.

Несколько раз я — подчеркнуто случайно — заезжала к дедуле в зал «попить чайку» именно в те часы, когда тренировался Матвей. После нашего флирта за просмотром ужастика мы почти не разговаривали, зато стабильно сверлили друг друга многозначительными взглядами при каждом удобном случае.

Больше всего мне нравилось ловить его быстрые, точные, будто заранее просчитанные взгляды во время спаррингов.

А я, разумеется «совершенно без намерения привлечь внимание», болтала с кем-то из подопечных деда, смеялась над подколами Лёхи Уварова, слегка флиртовала с Ильёй Барановичем — демонстрируя образцово-показательную незаинтересованность.

Слов тогда не было. Касаний — тем более. Но напряжение висело в воздухе, как статическое электричество: стоило только протянуть руку — и нас бы ударило.

Я даже начала думать, что, возможно, стоит перестать держать свою детскую, пыльную обиду. Поговорить. Позволить себе плыть по течению. Дать НАМ шанс.

Но, видимо, я ещё та романтически мыслящая идиотка: «ну какое НАМ? Он никогда не стремился к серьезным отношениям— и вряд ли ради тебя Мирка изменит своей похотливой природе.». А одноразовой простынкой я быть не согласна. Пора переставать романтизировать и возводить в кубы свою значимость в его глазах.

Сегодняшняя репетиция на сцене очень важна своей отправной точкой. Меня вводят в постановку как приму — и снаружи это звучит просто: имя, строчка в приказе, уверенный кивок худрука. Но внутри это всегда — маленькая революция.

Ввод примы не делается за день, два и даже неделю. Это скорее хирургическая операция на живом организме труппы: аккуратно, по слоям, чтобы не нарушить биомеханику ансамбля. Нужна синхронизация дыхания, ритмов, микродинамики связок. Мне приходится перестраиваться под их школу, им — под мою.

Да, я танцевала в Америке, но все строится иначе: дисциплина через уважение к личности, а не через давление традиции. Здесь — старый театр. Старая кровь. Здесь нужно доказать, что ты не просто способна — достойна.

И вот — новая постановка. Современный балет на стыке пластики и эмоциональной драматургии. Не классика, где линии — религия. Не модерн, где тело — протест. Что-то между: эстетика, которой когда-то научил меня Ноймайер — один из тех хореографов, чьи спектакли знают даже далёкие от балета зрители.

Его постановки живут на стыке театра и психологии: танцовщики у него не просто движутся, а проживают роль телом так же глубоко, как драматические актёры голосом. Он делает балет понятным даже тому, кто никогда не был в опере: чувства читаются по жестам, конфликт — по наклону корпуса, любовь — по паузе между касаниями.

Для меня его пластика стала отправной точкой: я впервые увидела, что танец может говорить громче слов. С тех пор тело — мой язык. Им честнее. Им больнее. Им невозможно солгать.

Музыка, к слову, не Ноймайеровская. Но в ней есть что-то его: нервный ритм, пульсации, от которых кожа откликается, как на тонкий ток — едва ощутимой дрожью. Она проходит вдоль позвоночника, будто кто-то подстраивает мой внутренний метроном под чужой темп. Она входит в тело легко, бесстыдно, как второй сердечный ритм, и мне странно… приятно. И страшно. Потому что Ноймайер всегда умел вскрывать в танцовщике главное — не технику, а искренность. Его пластика требует обнажённости не от тела, а от души: от тех слоёв, что обычно спрятаны под дисциплиной, как под панцирем.

Я привыкла жить в этом стальном каркасе: дыхание — по счёту, эмоция — дозированная, движение — отточенное. А эта постановка будто просит меня выбросить щит.

И именно в этот момент, когда музыка прокладывает во мне новые пути, я смотрю на себя в зеркале — и начинаю переодеваться. Переход от мысли к действию резок лишь внешне; внутри он течёт, как смена такта.

Как всегда перед сценой я утеплилась И теперь из зеркала на меня смотрит капуста в сорока семи одежках. Одетая слишком тепло — по меркам обычных людей, не знающих, что балет — это прежде всего терморегуляция, а уже потом эстетика. Одежда здесь работает как вторая система циркуляции: удерживает тепло, защищает суставы, страхует связки.

Если продует — можно прощаться с выступлениями.

Нас всех поголовно этому учат с первых классов: согрейся, укутайся, держи ноги в тепле.

Для примы простуда — не повод для сочувствия, а шанс для дублёрши.

Если дублёрши нет — спектакль снимут.

Температура моего тела порой значит больше, чем настроение или ресурс.

Опускаю глаза на несуразные угги, каждый раз улыбаюсь, когда надеваю их. Просто всегда. Эта улыбка появляется автоматически, словно мышечная память: едва пальцы касаются мягкого ворса, настроение смещается на полтона вверх.

В Америке мы шли в студию в балетках или кроссовках — подчёркнуто собранные, готовые работать на холодных профессиональных этажах, где всё — от пола до расписания — было про эффективность. Угги там считались бытовой обувью, чем-то «между делом» — от дома до машины и обратно.

Но здесь…

Здесь угги — святое. Местная «форма жизни» балерины — чуть смешная снаружи, но жизненно необходимая внутри профессии. Такой себе культ мягкости, спрятанный под железной дисциплиной.

Всегда натягиваю своих карамельных старичков, слегка потёртых по швам — и чувствую, как стопы утопают в тёплой пушистой вате. Никакого давления, никакого сжатия — только равномерное облако тепла, обволакивающее кости, ахиллы, голеностопы. Для непосвящённого это, наверное, выглядит… нелепо.

Болеро цвета утренней розы, гладкий пучок, чёткая осанка — и огромные, пушистые угги. Бомж-стайл, как назвал бы это Ким. Но в балетной среде подобное — маркер, почти код принадлежности. И, что особенно приятно, я чувствую себя в них красивой — не вопреки, а благодаря. Женственность без лакировки, без сахарной глазури: утилитарная, но нежная.

И, что забавно: исторически уги вообще были придуманы как мужская обувь. Австралийские серферы носили их между заплывами, чтобы согреть ступни после холодной воды. А потом мода — как всегда — присвоила. Женщины со всего мира объявили уги своим законным наследием.

Балерины подхватили первыми: эта плюшевая неуклюжесть даёт нам главное — стабильное глубокое тепло без давления на связки.

Стоя в них — я буквально чувствую, как ступни расслабляются. Это маленький ритуал, который возвращает мне тело, заземляет, дарит ощущение дома.

В Нью-Йорке такого не было. Там — жёсткость, холод, амбиции в чистом виде. Там никто не приносил на репетицию термос с чаем и мягкие угги. Там тебя учили полёту, приземлению. А все прочее твоя забота. Твои ноги твоя ответственность. А здесь — в этой странной, нервной, шумной труппе — мои ноги впервые за долгое время ощущают безопасность и круглосуточную заботу.

Я втягиваю воздух, поправляю пояс на кардигане и ловлю своё отражение: розовое облако, чёрные тренировочные штаны, тёплые гетры… и уги как финальный штрих.

В момент музыка снова трогает меня за позвоночник. Не громко — импульсом. И я понимаю: сегодня я буду танцевать не только телом. Сегодня сцена снимет с меня что-то лишнее. Я выдыхаю, собираю волосы крепче — и направляюсь к скучковавшейся в центре сцены группе.